Седьмой дневник
Шрифт:
Но для чего же это учинил зловредный Ицка Соломонович? От нестерпимой страсти зло творить или какой-то у него другой был умысел?
Конечно, был, и вятичи это довольно быстро обнаружили. Когда пошли они на поле боя, чтобы павших с почестями похоронить, то ходили там по полю Ицка с Аникеем, и обшаривал блудный атаман покойников, а Ицка складывал добычу в кошелёк. И конечно, кинулись на них разъярённые воины, да только вместо Ицки Соломоновича объявился им огромный вепрь, с диким хрюканьем и криком унёсшийся в лесную чащу.
Такая вот история случилась пять веков тому назад в той самой Вятке, где сегодня я был должен выступать со своими стишками.
После концерта (и народу было много, и смешливого по счастью) мы до ночи ели-пили на уютной кухне в доме Романа Гозмана, а я, уже в гостиницу попав, никак не мог уснуть: про Ицку Соломоновича думал. Очень у меня глобальные роились мысли (но и выпил я немало). Две похоже маленькие, равно неказистые (в литературном отношении) книжонки крепко повлияли на историю двадцатого века – «Манифест коммунистической партии» и «Протоколы сионских мудрецов». Первую сочинил некий Мозес-Мордехай Леви (более известный как Карл Маркс), вторую (получив заказ на эту фальшивку и уворовав наполовину текст у француза Жоли) – один мелкий российский журналист Матвей Головинский. Однако же идею общую он тоже позаимствовал – у некоего довольно одарённого еврея по фамилии Эфрон. Этот чрезвычайно изобильный автор (он писал статьи, рассказы, пьесы, повести, романы), начисто забытый сразу после смерти, за несколько лет до появления «Протоколов» напечатал повесть, весь сюжет которой предвосхищал будущую фальшивку. Там одна российская девица в поисках работы набрела на коммерсанта Бердичевского, который согласился взять её в гувернантки (и учить немецкому двух дочерей) лишь при условии, что она скажется еврейкой, потому что его старый отец не потерпит в доме никого из иноверцев. Бедная русская девушка согласилась и пришлась весьма по сердцу ветхому и хилому старику отцу. Настолько, что почтил он эту гувернантку высшей степенью доверия: повёл в некую секретную комнату с решётками на окнах и огромным железным шкафом в углу. Там хранилась тайная корреспонденция из всех крупных городов всех стран света. На множестве различных языков. Плюгавый старый еврей оказался чуть ли не главой (или главой?) всемирного еврейского заговора. В письмах содержались сообщения о подрыве экономики и нравственности всех стран мира. Евреи сообща и тщательно работали во имя порабощения наивных народов. Ужаснувшаяся девушка сняла копии с нескольких писем (сколько же трудилась бедная, ведь ксерокса ещё не было), украла несколько оригиналов и смоталась из этого страшного дома. Так что и сюжет будущих «Протоколов», и миф о смелом их похищении сочинил еврей Савелий Эфрон.
Тут я принялся смеяться пьяным хриплым смехом и никак не мог остановиться – ни вода, ни сигарета мне не помогали. Но в конце концов уснул. И ещё утром, старый идиот, посмеивался от глупой радости. «Во что мы только не встревали», – думал я. А после первой сигареты, за второй чашкой кофе вспомнил почему-то, что сегодня мифы даже мягкие и как бы симпатичные бывают. Так, одна старушка в белорусском (кажется) селе такую повестнула байку собирателям фольклора: дескать, ежели родился мальчик у евреев, он сразу головкой вертит – думает,
«Вот когда ещё мы знали электричество», – подумал я и головой легонько покрутил, чтобы прикинуть, как устрою жизнь на сегодня.
А на концерте в Вятке получил я среди множества записок три очень хорошие. Одна такая: «Игорь Миронович! У меня папа – еврей, а мама – русская. Утром хочется в Израиль, а вечером – водки. Что делать?» А вторая – доверительная: «Дорогой Игорь Миронович, я готовлюсь стать матерью. Посоветуйте, как научить ребёнка вовремя и к месту пользоваться ненормативной лексикой». А третью написал интеллигент, разгневанный моими вольными стишками: «Таких евреев, как Вы, не было, нет, и не надо!»
Ещё другие навестил я города. Но в памяти всё время выплывала Магнитка. Верно посоветовал когда-то Хармс: не надо ездить слишком далеко, а то увидишь там такое, что потом никак не забудешь. Я вдруг принимался думать, что могли бы возле памятника этого рассказывать экскурсоводы, – выходил кошмар кромешный. И наверняка ведь надо было помянуть самое подлое преступление советской власти, на которое без личного распоряжения отца народов наверняка никто бы не осмелился. Нельзя было не помянуть судьбу солдат, искалеченных в мясорубке Великой Отечественной. После войны во множестве городов появились безногие нищие. На деревянных кое-как сколоченных платформах (и четыре шарикоподшипника) они отталкивались от земли двумя деревянными чурбаками с ручками («утюгами»). Более всего их было много на вокзалах и рынках. Днём они просили милостыню, к ночи исчезали кто куда, постоянного крова у большинства из них не было, и близких – тоже. И однажды все они исчезли. Сразу. Одновременно из всех городов империи. Случилось это в самом конце сороковых (возможно – в начале пятидесятого). Это была столь же слаженная акция, как чуть раньше – массовое выселение народов, объявленных пособниками немцев. Осуществили её милиция и чекисты. Инвалидов увозили в зэковских вагонах, и оказались они в дальних, наглухо закрытых специнтернатах. Очень они портили собой вид советских городов, напоминая о цене победы. А их было много, очень много тысяч. И по мановению верховной руки они мгновенно канули куда-то. В этом по сути тюремном заключении они, конечно, очень быстро умирали – от обиды, от недоедания, от безвыходности и отчаяния. В девяностые лишь годы появились скупые свидетельства: один из таких интернатов был на острове Валаам – пригодились разорённые монастыри. Смутно упоминались Соловки и Сахалин, далёкие окраины нескольких городов. Так империя воздала благодарность своим калекам, вернувшимся с войны за родину. И снова воцарилась тишина. И нет даже кладбищ с именами. При задержании отбирали у них паспорта и солдатские книжки, так что где-то есть архивы, очевидно, и когда-нибудь это забвение прервётся. Хочется так думать, что прервётся.
Меня часто спрашивают (и на концертах, и по возвращении), что я думаю о сегодняшней России. Прежде всего, мне кажется, – вожди российские напрасно печалятся, что нет у населения страны какой-нибудь идеи – общей, и глубокой, и одушевляющей. На самом деле она есть, общероссийская национальная идея. Явная и очевидная. Она проста и лаконична: выжить. Пережить с как можно меньшими потерями всё, что вокруг творится, и детей от пакостных соблазнов уберечь. А потому здесь каждый в меру способностей утоляет свои потребности, кладя с прибором на державный беспредел.
Что же касается общественной апатии, повальной и повсеместной, то, по-моему, устали очень люди от надежд, недавно вспыхнувших, но обернувшихся враньём и разложением, и инстинктивно затаились. Один мой знакомый предложил такую партию создать, что все в неё запишутся, она бы всех устроила одним своим названием: Российская Совестная Партия Замедленной Демократии. А сокращённо – РСПЗД.
Клуб мудрозвонов
Случайный разговор
В тот день я приехал в аэропорт, почти опаздывая, но успел купить две бутылки, да ещё осталось время выпить кофе. Мне приветливо махал рукой и улыбался какой-то средних лет потёрханный незнакомый еврей, и было бы неудобным не присесть к его столику.
– Лет десять назад вы подписывали мне книгу в Хайфе, помните меня, наверно? – спросил он чуть нагловатым от смущения тоном.
В год у меня случается с десяток выступлений в разных городах, и на каждом я надписываю несколько десятков книг – как же я мог его не помнить?
– Конечно, – ответил я.
– Стакан у меня есть, будете? – спросил он, вытягивая из портфеля крепко уже початую бутылку виски. Я благодарно поднял брови. Мы беззвучно чокнулись пластиковыми стаканами за всё хорошее. Он тут же плеснул добавку. Лысоватый, замечательно блудливое лицо.
– Я тоже в Минск лечу, – сказал он жизнерадостно.
Из аэропорта Бен-Гурион летят самолёты во множество стран и городов, но я действительно собрался в Минск и потому невольно засмеялся. По второй мы выпили за удачный полёт.
– Давно я не был в Белоруссии, – задумчиво сказал попутчик. – Наверно, года полтора уже. Мне всегда не везёт, когда туда еду, что туда, что обратно. Как-то перевес у меня был на много килограмм, чуть ли не сотню баксов надо было доплатить, так я их еле уболтал, чтобы разрешили без доплаты. А как-то деньги вёз – немного, тысяч десять, так в Белоруссии таможенник меня минут сорок мурыжил: я, говорит, вижу тебя насквозь, ты где-то деньги спрятал, почему не пишешь декларацию? Так еле я его уговорил, что нету ничего, уже он было шмон собрался учинять. А как-то раз курю я в минском аэропорту в неположенном месте, а менты мне говорят: пошли-ка, парень, протокол оформим. А у меня деньги заначены, и знаю, что найдут – отнимут. Еле-еле я от них отговорился. А ещё я прилетаю как-то в Минск, и три бутылки в чемодане у меня, по литру каждая. Так они мне чемодан своим рентгеном просветили, прямо из толпы меня выдернули, вот ведь суки зоркие. А можно только один литр, уж не знаю, как сейчас. Так две литрухи им пришлось оставить.
– А вы ни разу не пробовали, – вежливо спросил я, заранее грустя о своей второй бутылке, – так поехать, чтобы всё по закону?
Он дико на меня посмотрел и машинально плеснул нам по глотку. Такая мысль ни разу ему в голову не приходила, и поэтому мы выпили без тоста. Каждый думал о своём. А тут как раз объявили посадку (до сих пор чуть напрягаюсь, когда слышу или пишу это слово). В Минске он ко мне не подошёл – наверно, каждый раз волнуясь по приезде в Белоруссию.
А я, уже в гостиницу едучи, угрюмо думал, что неправильно веду себя в последние годы, я ведь очень мало записываю, а такие благодатные разговоры приключаются в дороге сплошь и рядом. Почему же я даю им улетучиться из памяти? И сам себе всё очень просто объяснил. Я уже давно довольно обнаружил с радостью и удивлением, что гастроли – это замечательно уютный и надёжный вид одиночества. Хотя всё время я на людях и меня встречают, опекают, провожают, я готовно отвечаю на вопросы и легко поддерживаю лёгкий разговор. Веду вполне публичное существование, контактен, и приветлив, и отзывчив. Только это чисто внешнее и машинальное общение. Я всё время нахожусь в невидимом коконе, я думаю, о чём-то вспоминаю, или просто в тихой внутренней отключке нахожусь. Хотя наружно – светлый и типичный образ кочевого фраера. Как такое происходит, я не смог бы объяснить связно и достоверно, только это именно так. Меня куда-то водят выпивать и закусывать, я честно исполняю ожидаемую роль застольного балагура, но всё время сам, один, внутри себя. Поэтому, возможно, я почти не помню, как эти гастроли проходили, где я был и даже (что порой обидно) забываю, что я видел в этих городах, мелькающих с неуловимой скоростью. Из этого блаженного (блажного?) состояния меня выводят только те случайные разговоры (фразы или случаи), которые мне хочется запомнить, и я порой записываю их. Коряво, наспех, в нескольких отрывочных словах. Эти блокнотные каракули я сам не в силах разобрать, когда я возвращаюсь, но сижу над ними и в конце концов припоминаю. Далеко не всё, но многое. А записав их аккуратно и разборчиво, я думаю с тоской, куда теперь их подевать. Поскольку прозу не пишу, и как бы ни к чему эти забавные случайные обрывки. Поэтому я здесь решил собрать их вместе без какой-нибудь системы и порядка. Так: услышал, удивился, записал. Осколки жизни кочевой.