Седьмой патрон
Шрифт:
Отец ответил строго и коротко:
— Дослан.
Потом отвел взгляд, стащил с себя тяжелый от впитавшейся сырости брезентовый дождевик:
— На, оболокись, с утра свежо.
Поверх рубахи на нем ремень с потертым подсумком.
— Ого, папа, отразим любого неприятеля! Значит, правда, груз в трюмах опасный?
— Какой груз — нам без разницы, — охладил он мой пыл. — Должны так и так по назначению доставить.
— Динамит? — во мне вспыхнула надежда. — Оружие?
— К люкам не лезь, повредишь пломбы, после не отчитаться!
Называется:
Я выволокся на палубу.
Ободняло. Шлепал колесами буксир, и крутые валы толкали в тупой нос шаланды, разваливались надвое, чтобы с шумом обтекать ее железные борта.
Город — низкие берега, низкие домики, лес мачт рыбачьих ботов, шхун вдоль бесконечных причалов, пристаней — серый и туманный город таял за кормой. Родной город, про который, кто его не знает, сложил поговорку: «Доска, треска, тоска»!
Чернея, удалялись, уходили в дымку темные силуэты судов на рейде.
Прощай, город, прости-прощай… Где еще реке не тесно в берегах? Где еще вода шире неба? Нигде, только в Архангельске, только на Двине!
Я пристроился за поленницей: все-таки меньше хватает ветром. Стоял сперва на виду. Надоело. Перед кем козырять, что у меня драгунка? Положил ее на дрова, держа поближе свернутые в трубку сигнальные флажки. Выбрал чурбашек и сел.
Чайки стаями — порой до десятка штук — вились за кормой, клянчили подачек. Отставали одни, их сменяли другие.
Показался встречный караван. Буксиры волокли за собой по течению по две-три тяжело груженных баржи или плоскодонные шняки.
Вахтенный матрос с нашего буксира давал отмашку флагами. Порядок, я не против. Посигналю, руки не отсохнут, не впервые на барже, — и тоже взялся за флажки.
Поравнявшись, буксиры обходили нас слева.
— Едемский, доброго здоровья! — окликали с барж.
— Леха, что в Архангельске нового?
В плаще с капюшоном меня приняли за отца.
Разминулись караваны.
Пусто. Берега да вода, да небо. И чайки пропали.
Шум волн был монотонно ровный, усыпляющий, баржу укачивало. Я не заметил, как обогрелся и задремал.
Проснулся — дышать нечем, напекло солнцем брезентовый плащ. Лицо в поту, волосы липнут ко лбу.
На буксире вышел матрос с ведром черпнуть забортной воды. Он окатил палубу и принялся мыть ее шваброй.
Разрази гром, дядя Вася! Сон в руку!
Я не успел его окликнуть: на мостике буксира мелькнуло белое платье, соломенная шляпка с голубой лентой, и сердце мое екнуло.
— Сережа, — обедать, — из дверей кубрика позвал отец.
Я ждал — соломенная шляпка больше не появлялась на мостике.
Приснилась, а?
— Кабы знать, что пойдешь напарником, паек бы на тебя выписал, — запивая сухарь кипятком, говорил отец. — Придется у Никитича займовать, поди, располагает запасцем.
Я посмотрел вопросительно: кто это?
— Наш капитан. Из матросов на мостик выбился. Буксир зотовский, знаешь? Худых работников твой крестный не держал. А дочку Ивана Никитича видел? Славная барышня. Вдовой он, Таня хозяйство ведет. Про тебя зачем-то давеча спрашивала.
Не
покраснеть бы! Чтобы не выдать себя, я стал рассказывать о встречных баржах.— Третий караван за утро. Право, к добру ли! — отец помрачнел. — Лен ведь возят, экспортный…
Я уставился на него с недоумением. Лен? Ну и что, что лен?
— Война! Душа болит, Серега. На пороге война и обороняться городу нечем. Силы против наших стянуты тысячные. А мы как дразним, как приманиваем: пиленого лесу-то на биржах, от пушнины склады ломятся — и, на-ко, лен возим! Своим умом прикидываю: не потому ли союзники заклятые выжидают, что охота им, кроме всего прочего, задарма наш лен получить?
Ох, папа, политик из тебя — лучше бы помалкивал.
— Того-этого… — улыбка скользнула на обветренных губах, глаза отца были синие, светлые, по-детски открытые. — Слышь, я перед рейсом в партию записался.
Это ты, папа, наповал сразил!
— Поздравляю. От всей души, — я встал и в поклоне тряхнул головой. — Тебя и отдельно твоих новых соратников. Бесспорно, для них ты ценное приобретение: на митингах будешь воодушевлять массы, зажигать энтузиазм. Ты ведь у нас речистый.
Ему было больно, я это видел. Но мне разве нет, — он же мой отец!
— Прости, папа, но в заваруху, когда ни в чем нельзя дать толку, кругом развал и неразбериха, — зачем тебе-то брать не по силам обузу? Ради чего, спрашивается?
Он как-то сник.
— Силы мои подсчитал, ишь, бухгалтер!..
Тащился буксир, баржу тащил.
Затюкал на палубе топор.
Ничего нет сложнее родственных отношений, тем более, думаю, отца с единственным сыном.
Со мной отец был неизменно по-мужски ровен. Имелся карбас — естественно на двоих, раз в семье два мужчины: он и я. Ружье есть — бери без спросу. Охала мама: «Убьется, ребенок ведь!» «Ништо, мать, — усмехнулся отец. — Парень не в ухо, в рот ложкой ездит! Чем ему из поджигов на задворках палить, пускай к настоящему оружию привыкает. В жизни пригодится».
Всегда и во всем — доверие. Без скидок на возраст. Не поэтому ли то же ружье я не снимал со стены, кроме как на охоту? А охота — не баловство. И карбас был заведен для дела.
Одна беда: отец был малограмотен, и перед людьми образованными попросту терялся, что стало давать мне определенные преимущества. В реальном, как-никак, учусь, и алгебра у меня, и физика, по-французски читаю! Не оттого ли я, мальчишка, в общении с отцом начал усваивать снисходительный тон, сперва сдерживаемый про себя, затем все чаще прорывавшийся наружу?
В скверном настроении я залез на нары. Скоро моя вахта, отдохнуть бы, а я ворочался и бил в подушку кулаками. Обидел отца. Вот черт!.. Вставал перед глазами ночной лес, хвойное урочище, куда мы ходили весной охотиться на глухарей. Тьма кромешная, небо, словно простреленное мелкой дробью; звезды, звезды… Двое нас у костра — отец и я. Булькает в котелке похлебка, гаркает из темени филин: «Уху… ху-ху!» И ярусами сучьев нависает хвойник, елки теснятся к огню, и у огня нас двое… На весь свет двое!