Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе
Шрифт:
Шимек не понимает горечи, звучащей в ее словах и в ее смехе. Он и сейчас не сознает смысла той сказки, которую тогда сам и рассказывал, не понимает, что его «заколдованная принцесса» — не кто иная, как она сама, Бузя. Он слишком поздно исповедуется в любви к ней, в любви настоящей, земной, не той, которая порхает на крыльях «Песни Песней»:
… в эту ночь я узнал нечто новое для меня.
Что я люблю Бузю.
Что я люблю ее той священной, пламенной, адской любовью, которая так прекрасно описана в «Песни Песней». Огромные пламенные буквы вспыхивают, не знаю откуда, и витают перед моими глазами; слова из только что прочитанной «Песни Песней», буква за буквой: «Горька, как смерть, любовь. Жестока, как ад, ревность».
Шимек всегда любил Бузю
Точно так же, как Бузя ревновала Шимека, когда они были детьми, так теперь он ревнует ее. Но подобно тому, как каждый из них любит по-своему, так различна и их ревность. Шимек любил ее как библейскую Суламифь, она любит его самого. Бузя ревновала его к вымышленной принцессе, он ревнует ее к жениху, то есть к реальному человеку.
173
Песн. П. 8, 6.
В любом случае здесь кончается история почек и бутонов, любви, весны и цветения. Метафоры Шимека из весенних становятся осенними, спускаются наконец-то на землю и даже много ниже, в те места, ниже которых нет уже ничего, — к смерти и преисподней.
Мы приближаемся к концу рассказа. Я не пересказывал его во всех подробностях, и я рекомендую каждому из вас прочесть его целиком. Поскольку речь тут идет о человеке, рассказывающем о своей любви в первом лице, я предлагаю каждому читателю пропустить эту историю через призму своего собственного опыта. В любви у писателя нет преимущества перед читателем, и подавно нет никаких преимуществ у рассказчика, а тем более у одного читателя перед другим. Но я хочу сказать кое-что о том, что касается не любви, а чисто литературной техники. Я уже говорил раньше, что Шолом-Алейхем удивительно хорошо создал образ рассказчика, который не понимает свой собственный рассказ, рассказчика, которому не хватает чуткости — и не только по сравнению с другими героями его рассказа, но также по сравнению с читателем. Сейчас стоит обратить внимание также на необычное окончание рассказа, точнее — на отсутствие в нем окончания. Тут происходит нечто интересное: Шимек отказывается рассказать, чем все кончилось. Он сам спрашивает о том, что все мы хотели бы узнать: «А что стало с Суламифью моего рассказа? Что с Бузей? Каков эпилог? Какой конец?» — и дает любопытный ответ:
Не принуждайте меня рассказывать конец моего романа. Конец — пусть самый наилучший — это печальный аккорд. Начало, самое печальное начало, лучше самого радостного конца. Мне поэтому куда легче и куда приятнее снова рассказать вам эту историю с самого начала. Еще, и еще раз, и еще хоть сто раз. И теми же словами, что и раньше:
— У меня был брат Беня, он утонул в реке. Он оставил сиротку, ее звали Бузей. Сокращенное Эстер-Либа, Либузя, Бузя. И красива она была, Бузя, как Суламифь, что в «Песни Песней». Мы росли, я и Бузя, как брат и сестра. И мы любили друг друга, я и Бузя, как брат и сестра.
И так далее.
Начало, самое печальное начало, лучше самого радостного конца. Пусть будет начало концом, эпилогом моего невыдуманного, истинного, скорбного романа, который я позволил себе увенчать этим именем: «Песнь Песней».
Странно. Шимек говорит, что назвал свой рассказ «Песнь Песней», потому что это «истинно скорбный роман». Но ведь библейская «Песнь Песней» совсем не такова. Это, в сущности, и не рассказ. Самое большее, это аллегория отношений между Богом и Его народом, как настойчиво утверждают некоторые. Я этого не понимаю, но в любом случае то, что для меня здесь существенно, — это нежелание Шимека рассказать конец своей истории.
Что, в самом деле, случилось с Бузей? Жила
ли она счастливо и благополучно со своим мужем и родила ему дюжину удачных детей? А может, она стала еврейской мадам Бовари? А что произошло с самим Шимеком? Создал ли он семью? И с кем? И как он спит по ночам, между сновидениями? Возвращается ли он иногда в свой городок, чтобы возродить воспоминания?Конец любой книги, как и ее начало, — это результат решения. Читатель и писатель знают, что события начались задолго до первой строки книги и продолжаются после ее последнего слова, и они молчаливо соглашаются на эти условия игры. Но я не встречал аналогий декларативному отказу Шимека рассказать конец своей истории ни в одной другой книге, тем более не у Шолом-Алейхема — писателя, который умеет построить произведение и завершить его характерной для него интересной юмористической концовкой.
Но здесь он со страшной сердечной болью — и я не знаю, только ли это боль рассказчика, — останавливается за мгновенье до конца, отступает назад и возвращает себя и нас к началу. Похоже, что Шимек, как некий Сизиф любви, уповает на чудо, — что рассказ, снова начавшись сначала, на сей раз закончится иначе: «У меня был брат Беня, он утонул у реке. Он оставил сиротку, ее звали Бузей» — и рассказывает, и рассказывает дальше, пока снова дойдет до мгновенья перед концом, отчается и вернется к началу.
Но кроме уклонения от приговора реальности, в этой концовке есть и ответ на вопрос, что произошло с Шимеком. Теперь мы понимаем, что он приговорен к самому худшему виду тоски — к той кольцевой, циклической тоске, которая никогда не кончается.
Что, писатель рассказывает здесь и о своей собственной боли? Может быть, у Шолом-Алейхема была своя Бузя? В своей автобиографии «С ярмарки», где он писал о себе в третьем лице, которое в действительности первое, Шолом-Алейхем уже называл кого-то Суламифью; не пишет ли он и здесь о себе — только в первом лице, которое в действительности третье? Не будем копаться в том. Одна из привилегий любого писателя — самому назначить себе точную меру своей боли.
У поэта Шауля Черниховского есть стихотворение о брате и сестре, которые поженились, не зная о своем родстве. Их тоже зовут Амнон и Фамарь, и таково же название стихотворения.
Черниховский пишет там о брате и сестре — еврейских детях из Польши, которые попали порознь в татарский плен и были проданы в рабство в разные города. Спустя несколько лет они были выкуплены, встретились, влюбились друг в друга и поженились.
Правда открылась им в разговорах о прошлом, и конец стихотворения словно бы заимствован из греческой мифологии, которую Черниховский хорошо знал. Это метаморфоза в духе Овидия: юноша и девушка убежали в поле и там превратились в двухцветный цветок, известный в Израиле под названием «Амнон и Фамарь», а по-русски — «Анютины глазки».
И тут возникает вопрос: почему в качестве символа подлинной любви выбраны именно Амнон и Фамарь — и здесь, у Черниховского, и у Авраама Мапу в его книге «Сионская любовь», и в одном из юношеских рассказов Шолом-Алейхема? Почему из этого мерзкого и жестокого библейского рассказа нам запомнилась только любовь, а не насилие, не ненависть? У меня нет ответа на этот вопрос, но я хотел бы заметить, что, хотя не только в Библии, но и в реальности кровосмесительство брата и сестры связано обычно с надругательством и насилием, литература почему-то склонна даровать помилование этому греху. Возможно, это самое существенное свидетельство силы этой запретной страсти.
Что же касается сюжета «Амнона и Фамари» Черниховского, то у меня нет сомнения, что он возник под влиянием легенды о первосвященнике Цадоке, сын и дочь которого были захвачены в плен римскими воинами в дни так называемого Великого восстания евреев против римлян (67–70 годы н. э.). Эта легенда заслуживает внимания. Она содержится в трактате «Эйха раба», который представляет собой комментарий к библейской книге «Плач Иеремии» и назван по первому слову этой книги, «Эйха», а я нашел ее в книге профессора Галит Хазан-Рокем «Ткань жизни: народное творчество в книгах еврейских мудрецов», которую с большим интересом читал во время курса по безопасности вождения автомашины.