Секта Эгоистов (сборник)
Шрифт:
Клеант. Бесспорно. Боюсь только, что хитроумия здесь больше, нежели истины».
На этом диалог заканчивался. Ничего более я не нашел и у Сент-Иньи, если не считать историй, из которых явствовало, какое непонимание вызывал философ в современном ему обществе:
«Г-жа дю Деван, увлеченная партией в триктрак, которую она, несомненно, выигрывала, заметила нашего философа, клевавшего носом на банкетке. С видом притворного беспокойства она бросила ему:
– Только не вздумайте заснуть, покуда я не доиграю: иначе весь мой выигрыш может исчезнуть!
Он рассмеялся вместе с остальными.
Из последовательного его безумие сделалось парадоксальным. Полагая себя единственным на свете, он в то же время был весьма охоч до дискуссий и никогда не огорчался никакою критикой; казалось даже, что он искал противоречия, встречая оное с некоей любознательной радостью. Всякий раз, когда ему предлагался веский аргумент, способный, казалось, разрушить его систему, он даже смеялся от удовольствия, повторяя во всеуслышание:
– Надо же, я никогда не воображал этого прежде!..
Он редко отвечал на возражения тотчас же. Обыкновенно он оставлял своего собеседника без ответа, но брал его под руку неделей позже, пренебрегая всяческими предисловиями, дабы возобновить беседу с того самого места, на котором прервал ее ранее.
Когда же г-жа дю Деван, изумляясь сею лунатической повадкой, попросила у него объяснения, он отвечал, что не имеет особых резонов чрезмерно любезничать со своими собеседниками, ибо, разговаривая с ними, он, в сущности, беседует с самим собой.
– Как? – изумилась еще более г-жа дю Деван. – Даже когда я вам возражаю, вы по-прежнему считаете себя творцом вселенной? Зачем же в таком случае вы берете на себя труд отвечать мне?
– Но, сударыня, это с самим собой я говорю в данную минуту. Я вообразил ваш салон, ибо мне здесь работается лучше, нежели в моем кабинете, где я так и норовлю задремать, особенно после обеда. Здесь же оживление и разнообразие лиц и речей делают для меня эти часы гораздо более полезными».
У меня сложилось впечатление, что постепенно общество становилось к нему все менее приветливым. Эпоха с легкостью
Сент-Иньи больше не сообщил мне о Гаспаре ничего интересного, кроме разве что стремительного падения интереса к нему в обществе: сперва его приглашали, потом терпели, и вскоре он сам перестал посещать светские гостиные. Парижская жизнь Гаспара сложилась неудачно. Он попросту исчез из памяти завсегдатаев салонов.
Мои открытия за первую неделю этим и ограничились.
Все следующее воскресенье я посвятил письмам в крупнейшие библиотеки Европы. Я писал в Лондон, Рим, Милан, Пизу, Мюнхен, Берлин, Мадрид, Будапешт, Москву, Ленинград… Я обращался во все редакции философских и исторических журналов, равно как и в научные общества, пытаясь навести справки о Гаспаре Лангенхаэрте.
В воскресенье вечером, укладываясь спать, я устало констатировал, что квартира моя сера от пыли, а телефон отключен за неуплату. Не важно, подумал я, засыпая, все равно мне уже давно никто не звонит…
Прошло два месяца. Дни становились все более серыми, а настроение – все более черным. Я искал и не находил. Каждый день мне казалось, что я вот-вот нащупаю блистательную гипотезу, которая приведет мои поиски к цели, – и каждый день завершался неудачей. Я начинал ненавидеть сами места, где протекала моя жизнь: и читальный зал, и подвал с каталогами, и столовую с ее шумным маревом.
Дома у меня становилось все грязнее. Госпожа Роза – или как там звали эту толстуху, приходившую время от времени вымыть окна, собрать белье в стирку и вытряхнуть ковры? – больше не показывалась. Вернулась ли она в свою Португалию – или Испанию? – или попросту отчаялась когда-либо навести порядок в моей квартире? Когда я наконец сообразил, что ее больше нет, то не стал ни искать вместо нее другую, ни делать уборку сам; я решил попросту не обращать внимания на то, что кое-кто назвал бы беспорядком. Да, впрочем, кто еще мог прийти ко мне домой, кроме меня самого?
Мой почтовый ящик был забит корреспонденцией, но толку от этого не было никакого. Частные лица и научные общества вообще не откликнулись на мой призыв; только библиотеки взяли на себя труд отписать мне, да и то лишь затем, чтобы сообщить, что они не располагают «Опытом новой метафизики» Гаспара Лангенхаэрта.
И опять на выручку явился случай…
Однажды после полудня, когда я готов был уже задремать, злоупотребив за обедом говядиной по-бургундски, и отяжелевшие веки уже почти сомкнулись, в последнее мгновение мне показалось, что в книге, которую листал сидевший неподалеку череп, мелькнуло слово «эгоист». Я долго сомневался, не померещилось ли мне, но, когда череп встал и куда-то вышел, не закрыв книгу, я перегнулся через стол, чтобы проверить, и явственно различил слова «Школа Эгоистов».
Презрев возможные последствия, я схватил книгу и убежал.
За поворотом галереи я примостился в темном, мрачноватом уголке и принялся читать.
Это были «Записки честного человека» Жан-Батиста Нере, опубликованные в 1836 году, где в «Содержании» значилась глава под названием «Школа Эгоистов». Я вздрогнул, зажмурил глаза и раскрыл их снова, но книга была по-прежнему на месте, и в оглавлении ее ничто не изменилось…
«Записки» эти, сочиненные в восемнадцатом столетии, были обнародованы век спустя неким Анри Рэнье-Лалу, который именовал себя историком.
Как оказалось, «Записки честного человека» не имели ничего общего с философским трактатом. Жан-Батист Нере возглавлял театр на Монмартре, который назывался «Элизиум», и его хроники повествовали о двадцати годах приключений на театральном поприще. На своих подмостках он поставил несколько стихотворных трагедий, но эта высококультурная деятельность была лишь прикрытием для предприятий совершенно иного рода: наряду с означенными трагедиями, а зачастую и вместо них он представлял в храме искусства произведения весьма соленого, чтобы не сказать – свинского, характера. В самом деле, единичные «Смерть Сенеки» и «Трагедия Александра» просто тонули в море всяческих «Торжеств Афродиты», «Путешествий на остров Цитеру», «Марсов и Венер», «Таинств Адониса» и «Фантазий Аспазии», не говоря уж о «Давиде и Ионафане», где наверняка не было ничего библейского, и «Грезах Коридона», возобновленных десять лет спустя вследствие небывалого успеха у публики… Что следовало думать об актерах, блиставших на подмостках сего «Элизиума», – мадемуазель Тромпетт, мадемуазель Сюзон, мосье Ардимедоне, чьи имена отнюдь не наводили на мысль о перебежчиках из «Комеди Франсез»? И к какому иному выводу можно было прийти, читая в заключении одной из главок, что упомянутая мадемуазель Тромпетт, «хотя и не умея правильно декламировать свой текст и не будучи способной воспринять драматизма пиесы», все-таки очаровала публику «щедростью прелестей, акробатической гибкостью и пламенем своего темперамента»? Не оставалось ни малейших сомнений в том, что Жан-Батист Нере был антрепренером эротических спектаклей в тогдашнем Париже, а театр его – вертепом разврата.
Тем не менее Нере рассказывал о Гаспаре, и лишь одно это имело для меня значение. Я даже с удивлением отметил, что посвященная ему глава была, несмотря на свою легковесность, написана пером искусным и точным и явно тщательнее всех остальных. И я наконец выяснил, что представляла собою Школа Эгоистов и учение Гаспара.
ВЕСНА 1732 ГОДА –
ШКОЛА ЭГОИСТОВ
В эту пору интеллектуального голодания люди с жадностью устремлялись на всякую подвернувшуюся пищу, какою бы неудобоваримой она ни оказывалась при ближайшем рассмотрении. Никогда еще не было в Париже такого количества перехваленных кушаний, и повсюду процветали всевозможные краснобаи, из тех кухмистеров, что в первый раз возбуждают ваш аппетит, во второй оставляют несолоно хлебавши, в третий раз вы клянетесь, что никогда более не дотронетесь до этой стряпни, однако поздно, привычка уж установилась, и, соблазнившись фазаном, вы соглашаетесь и на цыпленка.
Один из таких господ и заявился ко мне однажды с визитом. С подобной физиономией можно было соблазнить весь прекрасный пол; одет прилично, в роскошном экипаже, – однако выражение лица исполнено такого высокомерия и равнодушия, словно он повсюду чувствовал себя как дома. Он предложил раз в неделю нанимать у меня мой «Элизиум», дабы давать там какую-то «Школу Эгоистов». Должен признаться, что в раздражении я не сразу понял, что он под этим разумел, и, относясь с подозрительностью ко всевозможным сектантам и полоумным, спросил, нет ли там чего-либо противного добронравию и непочтительного к религии – не потому, что сие касалось меня лично, но с целью обезопасить себя от лишних неприятностей. Вместо ответа он громко расхохотался, положил на стол кошель, полный золота, и вышел, сказав, что дает мне несколько дней, дабы обдумать его предложение.
Я уж было собирался возвратить ему деньги, когда моя славная Сюзон высказала замечание, что ежели господину сему и недостает хороших манер, зато в аргументах он недостатка явно не испытывает. Между тем работы по починке крыши в театре из-за нехватки денег были весьма далеки от окончания, а злополучные «Безумства Агриппины», в коих некоторым особам, бывающим при дворе, почудились какие-то зловредные намеки, могли вот-вот запретить к исполнению.
На всякий случай я решил навести справки об этом г-не де Лангенхаэрте. Слухи о нем ходили самые разнообразные. Во всех литературных салонах Парижа его хорошо знали, но судили о нем весьма противоречиво, считая его кто гением, кто безумцем, кто оригинальным философом, кто философствующим оригиналом, кто самозванцем, кто честолюбцем, кто новым Геростратом, готовым сжечь все храмы здравого смысла, лишь бы привлечь внимание своими парадоксами, а кто-то даже видел в нем перевоплощенного Платона, основателя новой доктрины, которую в грядущих веках все признают истинною. В зависимости от собеседника, г-ну де Лангенхаэрту прочили либо громкий успех в Версале, либо блестящую будущность в Академии, либо, напротив, жалкое прозябание в Пети Мэзон или каком-нибудь ином доме для умалишенных. Все, однако же, сходились в том, что он исповедовал философию эгоистическую, в соответствии с каковою на свете существовал лишь он один, а весь прочий мир – мы с вами, Париж и вся Франция – был не более чем плодом его воображения. Тут мне стали понятнее его высокомерные замашки, и я поинтересовался его кредитоспособностью; мне было сказано, что денег у него куры не клюют, поскольку его родители, крупные гаагские коммерсанты, к счастию для сына, взяли на себя труд уверовать в реальность вещей, и что в Париже десятка два поставщиков, обойщиков, ювелиров и портных уже успели основательно нагреть себе руки на его философии, ибо стоило любому торговцу явиться к г-ну де Лангенхаэрту со своим товаром, как этот сумасброд немедленно воображал, что сам сотворил посетителя силою собственного желания, и покупал то, что ему предлагали. Продолжая в том же духе и в том же ритме, полагали умы самые мрачные, ему предстояло неизбежно быть ощипанным в несколько месяцев.
Итак, я согласился. Я запросил у него кругленькую сумму, каковую он уплатил без малейшего возражения. Мы открыли Парижскую школу Эгоистов, причем условились, что я мог вовсе не верить в то, что там говорилось, а лишь обязан был обеспечивать ее всем необходимым. Сознание собственной выгоды всегда уберегало меня от интеллектуальных завихрений.
Мне неведомо, каким образом философ протрубил сбор своему воинству, – кажется, он опубликовал книгу по этому случаю, – но на подготовительном собрании теснилась целая толпа. Там собрались вперемешку любопытствующие с насмешниками, но г-ну де Лангенхаэрту удалось, побеседовав с каждым из заинтересованных, отобрать человек двадцать подходящих, из коих он и составил список слушателей для своих еженедельных лекций. Затем он именем науки потребовал, чтобы все прочие исчезли, и, казалось, погрузился в сон на время, покуда зал не опустел. По правде говоря, я был несколько разочарован подобными суровыми ограничениями, и славная моя Сюзон высказала опасение, что нам не удастся подзаработать на прохладительных напитках. Тогда г-н де Лангенхаэрт, похоже так и не пробуждаясь окончательно от своей дремы, снова достал кошелек. Сумасброд он был, в сущности, чрезвычайно милый.
Первая лекция состоялась 28 марта. Следует признать, что для человека высокого происхождения, и притом обладающего состоянием, г-н де Лангенхаэрт вовсе не имел предрассудков, обыкновенно свойственных людям его ранга, ибо набранная им группа оказалась весьма разношерстною. В самом деле, рядом с надменным вельможей или выжившим из ума маркизом можно было видеть и часовщика, и булочника-рогоносца, и профессора греческого языка из оратории Св. Иосифа, и некоторые
иные оригинальные физиономии, которые не удержались в моей памяти. Все они явились раньше назначенного времени и любезнейшим образом приветствовали друг друга, в восторге, несомненно, оттого, что обрели товарищей, разделявших их воззрения, хотя, по сути, заметил я моей славной Сюзон, воззрения их были именно таковы, что разделять их было никак невозможно.После выражения этой взаимной радости г-н де Лангенхаэрт поднялся на сцену. Лицо его озарялось выражением такого блаженства, какого я еще ни разу у него не видывал, – после я узнал, что этот человек был счастлив только оттого, что просто думал.
– Как прекрасно, друзья мои, видеть всех нас собравшимися здесь с единственною целью – искать истину. Итак, я объявляю Парижскую школу эгоистов открытой.
Весь немногочисленный класс громко зааплодировал, и присутствующие снова обменялись радостными приветствиями.
Г-н де Лангенхаэрт с энтузиазмом продолжал:
– Возьмем за основу следующее положение: я сам являюсь всем миром, всею реальностью и ее источником, и попытаемся его осмыслить. Я предлагаю для начала совместить этот тезис с теорией ощущения. Ибо из чего происходят наши идеи? Невозможно отрицать, что…
Тут булочник-рогоносец прервал его:
– Не понимаю, по какому праву вы берете слово и занимаете сцену. Довольно строить из себя ученого доктора, ибо на самом деле это я, и только я один являюсь источником всего сущего и мир – это я. Долой, немедленно слезайте оттуда, я вам сейчас все объясню.
Г-н де Лангенхаэрт пристально посмотрел ему в глаза, а затем с улыбкой пробормотал:
– Ну будет, будет, ведь так же гораздо удобнее.
Этот человек явно обладал какой-то силой, ибо булочник тотчас послушно вернулся на свое место.
– Итак, теория ощущения является единственной, которая способна разумно обосновать…
– Прошу извинить за то, что я вас перебиваю, – произнес надменный вельможа, – но мне непонятно, почему вы позволяете какому-то нелепому кулю с мукой утверждать, будто он – источник всего сущего, в то время как творец мира – это я, о чем мы с вами, вдобавок весьма любезно, согласились на прошлой неделе. Я не могу допустить, чтобы здесь звучала подобная чушь.
– Нет уж, позвольте, творец мира – это я, – сказал часовщик.
– Да нет же, я, – сказал профессор греческого языка.
– А я вам говорю, это я! – снова вмешался булочник.
– Нет, я.
– Нет, я!
– Нет, я!..
Все двадцать поднялись со своих мест и принялись орать и размахивать руками. Удивленный зритель, г-н де Лангенхаэрт, словно вдруг ощутив сильнейший приступ мигрени, сжал голову обеими руками.
Однако вопли в зале не утихали; булочник принялся колотить своего соседа, профессор греческого оглушил своего увесистым словарем, вельможа, подпрыгивая и перебегая с места на место, раздавал налево и направо пинки своим изящным башмаком, метя в самые уязвимые места. В воздухе мелькали перья, трости и самые разнообразные метательные снаряды, звучали проклятия и звонкие оплеухи; в несколько минут занавес был сорван, скамьи опрокинуты, и накал потасовки достиг своего апогея.
Мы с Сюзон побежали к колодцу во дворе и, вернувшись, окатили разгорячившихся мыслителей несколькими ведрами ледяной воды. Я велел им тотчас же рассесться по своим местам. Г-н де Лангенхаэрт вышел из своего оцепенения, с ужасом оглядел своих промокших до нитки собратьев и сухо объявил, что разъяснит им причину случившегося беспорядка на следующем занятии. Каждый возомнил, что это именно его правота и превосходство будут наконец публично установлены на будущей неделе, и они разошлись почти довольные собранием и друг другом.
Г-н де Лангенхаэрт оставил мне деньги в счет возмещения убытков. Было заметно, что сие происшествие причинило ему глубочайшее страдание.
На второе занятие все пришли опять загодя, и каждый прибыл с лукавым и таинственным видом, какой бывает у человека, готовящего сюрприз своим сотоварищам; они иронически поклонились друг другу, сквозь зубы пробормотав приветствие, и с деланой терпеливостью стали дожидаться оратора.
Г-н де Лангенхаэрт напомнил собравшимся о досадных обстоятельствах прошлого занятия и приготовился дать им подобающее разъяснение.
Но не успел он и рта раскрыть, как, уж не знаю, в силу каких роковых причин, моя великолепная люстра на шестьдесят свечей, которую повесили лишь накануне, с грохотом упала на пол. Она упала между сценой и первыми рядами, и мои шестьдесят свечей, к счастью незажженные, покатились во все стороны, под скамьи и под ноги присутствующим.
Эхо от падения люстры несколько мгновений еще звучало в содрогнувшихся стенах театра.
Вслед за этой катастрофой наступила мертвая тишина.
Затем ледяной голос вспорол всеобщее молчание:
– Кто это сделал?
Тишина зловеще сгустилась.
Другой голос произнес:
– Кто-то хочет, чтобы истина не могла воссиять!
Еще кто-то сказал:
– Это заговор!
– Надувательство!
– Чьи-то происки!
И тут они повскакали на ноги и принялись вопить, одни обличали, другие бранились, третьи угрожали, ибо каждый из этих полоумных был убежден, что остальные хотят помешать окончательному провозглашению его всемогущества. Пять минут спустя дело дошло до рукоприкладства, а еще через пять минут они все были облиты водой, ибо мы с Сюзон уже начали приобретать известную сноровку в обращении с ведрами.
Мы силою рассадили их по местам, и г-н де Лангенхаэрт, покачав головою, словно оправляясь от дурного сна, был вынужден употребить все свое самообладание, чтобы назначить им встречу на следующей неделе, обещая пролить свет на это дело. Они ушли в ярости. Наш философ меланхолически извлек из кармана два кошелька в уплату за люстру, и мы с Сюзон пришли к выводу, что этот человек бесспорно заслуживал много лучшего, нежели то, что с ним происходило.
Третье занятие началось в совершенно ледяной обстановке. Они входили по одному, молча и словно нехотя, злобно поглядывая друг на друга и не здороваясь. У меня возникло подозрение, что некоторые прятали под плащом оружие; Сюзон вполголоса призналась мне, что, пожалуй, предпочла бы содержать притон для контрабандистов, нежели устраивать у себя собрания философов.
Г-н де Лангенхаэрт, казалось, хранил полное спокойствие.
– Дорогие друзья, разногласия, возникшие между нами в ходе предыдущих занятий, были, в сущности, весьма понятны и предсказуемы. Все мы стали жертвами недоразумения, а именно той путаницы, которую наша речь вносит в наши идеи. Ибо это именно язык вводит нас в заблуждение. Следует признать, господа, что язык наш отнюдь не философичен.
В самом деле, говоря: «Каждый из нас есть мир и источник всего сущего», я вношу раскол между нами и противоречу сам себе. Но если я говорю: «Я один есмь весь мир и источник всего сущего», я не только остаюсь в согласии с самим собою, но и любой, кто повторит мою фразу, сможет признать ее справедливою относительно самого себя. Ибо каждый из нас в глубине души полагает именно так: «Я один есмь весь мир и источник всего сущего», не так ли?
Собравшиеся согласились.
– Таким образом, все дело в языке. Грамматика и обычай принуждают меня различать шесть лиц: я, ты, он, мы, вы, они, тогда как в действительности их только два – я и мои идеи. Отвергнем бесполезное, зачеркнем лишнее и сведем спряжение к его истинным границам.
Пусть теперь каждый повторяет за мной: «С нынешнего дня я философически реформирую свою речь, изгоняя из нее вредные местоимения „ты“, „он“, „мы“ „вы“, ибо я один есмь весь мир и причина всего, и при помощи этой грамматической чистки я избавляюсь от невыносимой головной боли, что до сих пор непрерывно терзала меня».
И все повторили хором, как во время богослужения:
– С нынешнего дня я философически реформирую свою речь, изгоняя из нее вредные местоимения «ты», «он», «мы», «вы», ибо я один есмь весь мир и причина всего, и при помощи этой грамматической чистки я избавляюсь от невыносимой головной боли, что до сих пор непрерывно терзала меня.
Г-н де Лангенхаэрт продолжал:
– Отныне, если кто-либо из моих созданий говорит «я», я должен, в свою очередь, слышать и думать тоже «я», и тогда мои слова не могут быть оспорены.
И они раздельно, чуть не по складам, повторили:
– Отныне, если кто-либо из моих созданий говорит «я», я должен, в свою очередь, слышать и думать тоже «я», и тогда мои слова не могут быть оспорены.
– Все исходит из меня и ко мне же возвращается.
– Все исходит из меня и ко мне же возвращается.
Последовала буря аплодисментов. Все принялись приветствовать друг друга, пожимать руки, откупоривать бутылки и поднимать бокалы. Слушатели г-на де Лангенхаэрта, даже если чего-то и не уловили в его речах, по крайней мере поняли, что каждый из них был прав, с чем друг друга и поздравляли. Мне пришлось выбить пробки из нескольких бочонков вина, ибо занятие закончилось очень поздно. Г-н де Лангенхаэрт, будучи мертвецки пьян, тем не менее расплатился по-королевски, и моя Сюзон, расчувствовавшись, взяла назад свою давешнюю тираду касательно философии и философов. Будущность наших маленьких Афин виделась нам в самом радужном свете.
На четвертом занятии г-н де Лангенхаэрт был просто бесподобен. Он связал философию эгоизма с новейшими английскими теориями, говорящими о восприятии, и так я впервые услыхал имена Ньютона, Локка и Беркли; речь его отличалась такою глубиной и насыщенностью, что я, по правде говоря, понимал не все. К несчастью, во время его блистательного дискурса слушатели зевали и оживились не раньше, чем было откупорено несколько бутылок. Говорят, что истина в вине – in vino veritas, – однако у меня зародились некоторые сомнения в том, что истина хоть сколько-нибудь занимала наших философов.
На следующее занятие их собралось уже меньше, и затем число их с каждым разом все убывало. Складывалось парадоксальное впечатление, что, по мере того как философия г-на де Лангенхаэрта становилась все более глубокой и значительной, ученикам все менее хотелось его слушать.
И в конце концов настал день, когда не пришел никто…
Мы с Сюзон были весьма печальны, когда появился г-н де Лангенхаэрт. Удивительное дело: он вовсе не выглядел удивленным и даже был как будто не особенно раздосадован. Не удержавшись, я позволил себе высказать ему это. Он отвечал, смеясь, что сказал уже все, что хотел сказать, что вот уже две недели, как разум его спотыкается, пытаясь измыслить что-нибудь новое; эти пустые скамьи, по его словам, возвещают, что пришло время остановиться и что Школа Эгоистов нынче же закрывается. Он расплатился за все, добавив к положенному еще кошелек с золотом, и преспокойно удалился. Не смею утаить, что в этот вечер мы с Сюзон, вопреки своим правилам, выпили, пожалуй, более, чем следовало, дабы истребить охватившую нас меланхолию.
В следующем году, узнав, что г-н де Лангенхаэрт переехал жить в провинцию, я счел это известие весьма прискорбным для человека, обладавшего столь несомненными достоинствами. Больше в Париже о нем не слыхивали.
По прочтении этой книги я принял решение отправиться в Амстердам. Коль скоро Гаспар был тамошним уроженцем, то должны были остаться какие-то следы. Почем знать, не туда ли он как раз и возвратился после своей парижской неудачи?
Конец ознакомительного фрагмента.