Секта Правды
Шрифт:
По бульвару прыгали воробьи, обтекали лавочку гуляющие.
— Парис был змеем-искусителем, — сделал комплимент Дуров, — его яблоко упало из райских садов и снова вернулось Любви, единственной способной к познанию.
И, смутившись, добавил:
Вас не пугает подобный туман?
Я боюсь одного, — призналась Любовь, — стать, как
Они встретились на одном южнорусском курорте. Кричали чайки, которых она кормила с руки хлебными крошками, а пудель смешно подпрыгивал, трогая лапами её узкую спину. «Ялюблю вас!» — начертил он палкой на
Недаром говорят: переписываться — всё равно, что строить дом на песке. К тому же скоро они расстались.
Однако их строчкам суждено было развернуться в роман.
Он разыскал её в провинциальном городе — она оказалась замужем за тем, кого не стоит и упоминать — и увёз в Москву. Вначале роман вспыхнул газетным заголовком, но потом его страницы начали желтеть, как осенние листья, а буквы — сопротивляться чтению. Молчание делалось невыносимым, а разговоры вязли на зубах. Он стал томиться, как сад за оградой, и от скуки ходить налево. «Пусть станут груди их, как волчцы, — проклинала она соперниц, — а соски, как крысиный хвост!» Её «у» сделалось сухим, как камбала, а «о» сдавленным, как в SOS.
«Твои слова, как шелест, — упрекала она, — они легче пустоты». Он оправдывался, как на Страшном Суде, зная, что приговор уже вынесен.
В Москве вместо чаек кружили вороны, которые однажды выклевали собачке глаза.
И концовка этой истории утонула в её пустых глазницах.
— Вы тоже думаете, что у женщин длинные волосы, а ум, как полуденная тень?
Любовь смотрела открыто и просто.
— Что мне особенно нравится в твоих чёрных глазах, — прошептал Гермаген, взяв её лицо в ладони, — это их синий цвет.
И тут прохожие исчезли, по веткам засвистели соловьи, а вместо солнца выкатила луна.
Если к Гермагену любовь пришла неожиданная, как бой настенных часов, и нетерпеливая, как самоубийца, то Неволин ворочался от зависти. Сам он уже не помнил запаха женщины, вернув себе девственность. А вместе с ней и дурную привычку, перекликавшуюся с юностью скрипом пружин. Однако теперь он не видел в ней ничего постыдного. Женщина перестала быть загадкой. Неволин знал, что её философия до свадьбы прячется под юбкой, а после — под каблуком.
Скорчившись под одеялом, он платил дань природе, которую презирал.
И его зависть была завистью богов, всеведущих, но неспособных.
Они гуляли по кладбищу. Читали стихи, возбуждённо затягиваясь сигаретой, кашляли и молчали не в ногу. Моросил дождь, и жёлтая листва липла к могилам, сваливаясь с крестов. «Я стоял, где ты, — прочитал Дуров на скособоченной плите, — но смысла не нашёл». Вокруг было пустынно, дождь, смыв даты, сделал могилу слепой.
«Каждая именная могила плачет с тобой, — подумал Дуров, — каждая безымянная — по тебе». И взял Любовь за руку.
«Человек, как дождь, рождается на небе, а умирает в земле, — кладбищенский сторож выглядел уставшим, будто менял местами чердачные окна, а его лицо сыпалось, как песок. — Здесь лежит мужчина во цвете лет, упокой Господь душу раба Твоего Аристарха…»
Дуров остолбенел. Его мысли попадали вниз мёртвыми птицами, а язык дверной колотушкой застучал о зубы. Он вытянул руку, и она провалилась в темноту.
И
тут Неволин проснулся. Он лежал совершенно голый, накрытый собственным потом, и дрожал от холода, веявшего с его могилы.Что мы знаем об окружающем нас мире? Ничего. Поэтому Аристарх Неволин не удивился, когда однажды обнаружил себя в сумасшедшем доме, куда его поместили домашние. Он уже давно «тронулся», ему только казалось, что он ушёл из дома, но у реальности бульдожья челюсть и глаза рыси. Не освободиться от мёртвой хватки её будней, даже бегство из неё находится в её власти! Неволин думал скинуть её ошейник, но попал лишь в другой отсек, заблудившись в лабиринте её удушливых штолен. Реальность любит розыгрыш, в её комнате смеха кривые зеркала, и он лежал теперь под грязным полосатым халатом и таращился на исчерченный разводами потолок.
А в соседней палате лежал Онисим. Как и все шизофреники, он был неистощим на выдумки и обладал даром внушать. Неволин вспомнил ту ночь, когда он выстраивал их общее прошлое, которого не было. Бешено вращая белками, будто перекусывая нити здравого смысла, он рассказал про их знакомство в автобусе и, перемалывая остатки сомнений, назвал книгу, которую тогда читал Неволин, но теперь Аристарх понимал, что такой книги нет.
Каждый рассказчик кончает тем, что превращается в своих персонажей. Став Живопырой Эрнандесом, Онисим скоблил лупившуюся по стенам масляную краску и, кровавя язык, слизывал с ножа. А теперь лежал привязанный к кровати и, как волк, выл на круглое лицо санитара.
На этот раз Аристарх Неволин не был во сне Гермаге-ном Дуровым. Его прокисшая от обид голова мяла подушку, а под ресницами он был снова ребёнком, окружённым, как воздухом, любовью, с тихой, не покидающей радостью и ясным, как арифметика, будущим. Жизнь, как река, начинается в раю, а впадает в ад. Во сне Неволин опять переживал свои надежды, опять беспрекословно знал, как устроен мир, а проснувшись, плакал, не в силах привыкнуть к рыхлому, непослушному телу, лысоватой голове и языку, прилипшему к гортани.
«Злая шутка», — повторял он, глядя в темноту мокрыми от слёз глазами, теребя одеяло, задыхался от жгучей обиды.
Отчего детство кажется потерянным раем? Отчего его горькие минуты растворяются в памяти, как соль в воде? Не оттого ли, что наши воспоминания сливаются с иными, куда более глубокими, где реальность возвышается до символов, а жалкие, дурно исполненные роли приближаются к правде: мать становится Матерью, отец — Отцом.
«Сколько длились Страсти Господни? — вопил за стенкой Онисим голосом Бурляя Тунгуса. — А нас заставляют терпеть изо дня в день, превратив жизнь в дорогу на Голгофу! Нет-нет, создавший нас — изверг, а мы — дети ненависти!»
Заскрипели пружины, послышалась возня.
«Есть не могу — так Его ненавижу!» — хрипел Онисим, стуча коленками по стене.
Но укол быстро его успокоил.
А Любовь зря опасалась, она не повторила судьбу дамы с собачкой. Она умерла. Промелькнув, как блик, она исчезла также неожиданно, как и появилась. Неволин потерял её в своих снах, Гермаген — в своей яви. Ночи больше не проходили по их жизни красной нитью, а дни вручали только чёрные метки.
Дуров всё больше опускался и чаще оглядывался назад. Кровать, на которой его зачали, давно сгнила, и он ковылял с тех пор в сапогах, обутых на разные ноги. Теперь он стонал от одиночества, говорил не то, что произносил, и молчал с чужого голоса. На его носу были чужие очки, а глаза носил в кармане посторонний.