Семь дней творения
Шрифт:
Она вошла, не удостоив их даже взглядом, села и птичий профиль ее вновь молчаливо замер у истекавшего ливнем окна.
А Петру Васильевичу вдруг представилась на ее месте другая женщина, много лучше и моложе, в другие, куда более строгие и тревожные времена, сидевшая вот так же прямо против него в служебном купе поезда, который он тогда сопровождал.
Только была ночь и было лето.
Забившись в дальний угол, Мария, подобранная им в Епифани по просьбе знакомого путейца, доводившегося ей дядей, не мигая, и даже как бы с вызовом смотрела в его сторону и молчала. Молчал и обер. Привыкнув
Первые слова вымолвил, будто гору одолел:
– Узловские сами?
Она ответила коротко, но с готовностью:
– Не, мы с шахты.
– Сычевские, значит?
– Они самые.
– В гостях были?
– Не, по хозяйству.
– И тут же пояснила: - Тетя Груша приболела, дом присмотреть некому, а нынче встала, вот я и к себе... Смерть соскучилась...
– Скоро будем.
– Скорей бы.
– Много ль вас дома-то?
– Окромя меня, пятеро. Мать с отцом и сестер трое.
– Нелегко отцу-то?
– Нелегко.
В их разговоре, во внешней его обыденности таился еще и другой, понятный только для них двоих смысл, где каждое слово имело свое сокровенное, понятное только им значение. Стремительно и властно ее и его захватывало предчувствие неотвратимости этой встречи и поэтому, чем ближе и устойчивее становились огоньки Узловска в заоконной темени, тем трепетнее и тише звучали их голоса...
– Весело у вас в Сычевке...
– Уж там и веселье: выпьют парни да куражатся .
– Узловские наши ходят?
– Не, стерегутся.
– Что так?
– Не привечают их у нас ребята...
– Чем же не пришлось?
– Чисто ходите... И другое, разное...
– А коли не побояться?
– Попытайте долю...
Первый станционный фонарь раздвинул ночь впереди, и, победно возликовавший было обер, впервые, пожалуй, за недолгую свою службу подосадовал столь скорому прибытию:
– Значит, не прогоните?
– У нас места всем хватит,- скокетничала непонятливостью она.
– И девки наши не хуже узловских.
– А мне всех и не надо...
И он, наверное, не выдержал бы, выложил ей все, что вдруг так внезапно и жарко заполнило его душу, но поезд, в последний раз дрогнув, замер. Мария поднялась, прошелестела мимо него к выходу, откуда молча поклонилась ему, и тут же исчезла в проходе.
А на другой день к вечеру, едва за Хитровым прудом выплеснулся первый балалаечный перезвон, Лашков в свежей суконной паре уже вышагивал в сторону Сычевки, и хромовые - бутылками - сапоги его празднично блистали в розовом свете затухающего заката.
И еще не дойдя до околицы, услышал он, выделенный им теперь изо всех голосов, ее голос, и все замерло в нем, и душное стеснение под сердцем перехватило ему горло...
Гармонист, играй припевки,
Расставайся, Мишенька.
Не спешите замуж, девки,
Еще хлебнете лишенька...
А та, будто чувствуя его недалекое присутствие, неслась к нему очередной
припевкой и душа его при этом головокружительно холодела:Платье белое наглажу,
Вдоль по улице хожу.
Захочу кого - отважу,
Захочу приворожу.
Долго еще ходил он вокруг посиделок, стесняясь чужаком втереться в шахтерское веселье, пока, наконец, Марию уж после полуночи не вынесла к нему последняя ее частушка:
Гармонист у нас один,
Балалаечник один.
Не ходите, не просите,
Никому не отдадим...
Мария выявилась перед ним в темноте так близко, так неожиданно, что он только нашелся:
– Вот к родне наведывался...
Та лишь обморочно выдохнула:
– Здравствуйте, Петр Васильевич...
И хотя в эту ночь у Хитрова пруда они сказали друг другу едва ли более двух слов, он, возвращаясь к себе, не шел, а летел, опаленный никогда ранее не изведанной им радостью.
Его свалили почти у самого подхода к слободе против соседствующего с его усадьбой кимлев-ского сада, а свалив, били с молчаливым остервенением, даже, казалось, сладострастием. И только когда кровавые круги поплыли перед разбухшими глазами обера, к нему сквозь ускользающее сознание пробился чей-то хриплый от азартного жара голос:
– Не добивайте, братцы, пусть покашляет, пес... И другим дорогу в Сычёвку закажет... Рылом покуда не вышли да для наших девок...
Один Бог знает, как он добрался домой. А когда пришел в себя, то вместе с утренним светом и болью воспринял ошеломляюще знакомый, тронутый отчаянием говорок:
– И что же они с вами сделали, ироды! Звери дикие, угольная прорва... Хуже зверей, право... Ироды!
– Маша,- только и сказал Лашков, снова впадая в забытье,- не уходи...
И она осталась.
Осталась до самого того слякотного мартовского дня, когда четыре ее свояка на двух полотенцах вынесли ее за порог лашковского пятистенника.
И не раз еще потом переживший дочку отец ее - Илья Махоткин - по пьяной лавочке, минуя дом Петра Васильевича, с хмельной укоризной кричал в сторону его окон:
– Погубил ты, Петька, ирод, девку! Голубиную душу погубил! Сушь, сухой дух от тебя идет... Кащей ты, ирод, который бессмертный, и нет в тебе ни одной живой жилы. Христос с тобой!..
Размытый было воспоминанием, против него вновь обозначился птичий профиль неколебимой соседки, так-таки и не отвечавшей на жалобный зов своего отставника:
– За руки ходили...
IX
В Москве Петр Васильевич не был с того самого дня, когда, сдав кондукторскую сумку и служебный компостер, он возвратился домой обыкновенным пенсионером. Поэтому сейчас, после сравнительно устойчивой тишины Узловска, она увиделась ему еще более, против прежнего, гулкой и неуютной. Долго, стараниями даровых советчиков, блуждал он в паутине Сокольничес-ких переулков, пока не отыскал обозначенную в его адресной справке улицу. Нужный ему номер возник перед ним сквозь листву корявого тополя, стоявшего у деревянного, в два этажа, дома, над крышей которого гляделся другой - каменный, ростом повыше. Войдя во двор, Петр Васильевич встал, чтобы перевести дух. Сердце его тревожно обмирало и дергалось: "Сорок с лишком лет, шутка ли!"