Семь фантастических историй
Шрифт:
А потом, у себя в комнатах, наедине с мадам Бек, они метались из угла в угол, плакали, жаловались или сидели у окна, глядючи на гавань, будто хотели туда выкинуться ломали руки, а то лежали по ночам без сна, лили горькие слезы, и, главное, — ни с того ни с сего. О жизни они тогда рассуждали, как две младших сестрички Тимона Афинского, и мадам Бек сразу делалось тошно, ей просто жить не хотелось. Мать, с ее неодурманенной кровью, до смерти бы перепугалась, случись ей застать их в этакую минутку, и, конечно, заподозрила бы несчастную любовь. Отец — тот вы их понял и пожалел, но он слишком был занят делами и на дочернюю половину не заглядывал. И только степенная, немолодая домоправительница, ничуть на них не похожая, полная им противоположность, на свой лад понимала их беду и держала ее при себе, как сами они, холодея от горя и гордости. Бывало, она пыталась их урезонить. Когда они кричали: «Ханна, ну не ужас ли, на свете столько лжи, столько мерзкой фальши?» —
Потом сестры вскакивали, утирали слезы, примеряли перед зеркалом новые шляпки, кружили по комнате, устраивали живые картины, катанья на санках, ранили и тешили сердца друзей — все начинай сначала. Ни в чем не знали удержу. Короче: уродились они ужаленными, были из тех, кто радует других, а сам вечно несчастен, чей удел играть и пленять и лить горючие слезы, кто обречен на буйное веселье и неизбывное одиночество.
Влюблялись они когда или нет, даже сама мадам Бек толком не знала. Они годами до отчаяния ее доводили, упрямо не веря в чувства поклонников, а уж она-то своими глазами видела, как лучшие юноши Эльсинора бледнели и гасли, отправлялись на чужбину или кончали старыми холостяками, и все из-за них, из-за несчастной любви. И чуяла она, что, поверь они в истинную любовь мужчины, это бы излечило двух летучих голландок.
Но нет, они сохраняли странное, искореженное отношение к жизни, как если бы показывали ей свое отражение в зеркале, а сами украдкой поглядывали из темной его глубины. С живым вниманием следила из укрытия реальная женщина, как поклонник увивается за ее отражением, усмехалась мысли о неизбежном крахе его посягательств, когда приспеет пора, и все черствела душой. Хотелось ли ей, чтоб он разбил зеркало вместе с прелестной картинкой и обратился к ней самой? Ах, но она же знала, что не бывать этому. Возможно, очаровательным сестрицам и нравились знаки обожания, расточаемые их двойникам. Да они бы просто жить без этого не могли.
При таком своеобразном умонастроении им суждено было остаться в девках. И теперь, настоящие вековухи в свои пятьдесят два и пятьдесят три, они как будто смирились с жизнью, как миришься с тем, что уж недолго осталось терпеть. Они сделались даже странно предупредительны, как, уходя с незадавшегося бала, забыв усталость и скуку, призвали б на помощь все свои дарования, чтобы ободрить приунывшего хозяина. То, что они исчезнут с лица земли без следа, не тревожило их нимало, они это знали заранее. Им приятно было думать, что они удалятся изящно. Не станут гнить, как кое-кто из друзей. ибо души их давно превратились в элегантные мумии, умащенные миррой, обложенные душистыми травами. В добром расположении, особенно в кругу молодежи, они источали тонкий, пряный запах святости, запоминавшийся юному поколению навсегда.
Роковая семейная грусть по-иному сказалась у Мортена, сына, и в нем мадам Бек ее обожала просто до исступления. Уж с ним она никогда не выходила из себя, как иной раз с сестрицами, оттого, что был он мужчина, она — женщина, а еще оттого, что его окружал истинно романтический ореол, какого вокруг сестриц отнюдь не навлюдалось. Он был, как некогда иной высокородный юноша Эльсинора, соединенье знанья, красноречья и доблести, законодатель вкусов и приличий, их зеркало. Не счесть тех девушек, которые по его милости так и не вышли замуж либо уже под занавес польстились на туманное сходство — не то в профиль, не то анфас, — лелея в памяти давно исчезнувшие с горизонта божественные черты. И жива еще та девушка, когда-то невеста Мортена в глазах всего света, которая потом вышла замуж, нарожала троих — aber frage nur nicht wie! [90] Она утратила сияние юности, некогда породившее прозвище «золотистый агнец», и там, где прежде резвилось восхитительное созданье, топчет теперь улицы Эльсинора бледная, вялая дама. Но это именно ее, сойдя ю своей шхуны в сверканье далекого марта, он поднял на руки и прижал к груди, на глазах у всего города, встречавшего его ликующими кличами, качаньем радужных вымпелов и знамен.
90
Только не спрашивайте как! (нем.)
Мортен де Конинк был куда сдержанней и тише сестер. Ему и незачем было надсаживаться. Спокойно переступя тобой порог, он тотчас завораживал зал. Он был столь же ловко скроен, строен станом, так же долгоног, имел такие же изящные пальцы, но черты лица были не так тонки. Рот и нос вырезала более решительная рука. Но лоб его был несравненно чист и ясен. При разговоре с мим вы невольно заглядывались
на это чело, будто сиявшее из-под нимва святого или царской короны. Казалось, Мортену де Конинку неведомы вина или страх. Так оно, верно, и было. Три года целых играл он роль героя Эльсинора.То было время наполеоновских войн, мир трещал по всем швам. Дания пыталась сохранить свободу и независимость в битве титанов и дорого за это поплатилась. Копенгаген бомбардировали и сожгли. Ночное сентябрьское небо горело красным огнем, темный дым плыл над стонущей столицей. Раскачавшись от жара, колокола церкви Пресвятой Девы сами вызвонили Лютеров псалом Ein fester Burg ist unser Gott, [91] и тотчас рухнула звонница. Чтоб спасти город, правительство пожертвовало флотом. Гордые британские фрегаты повели через Зунд военные суда Дании — зеницу ока ее, жемчужную нить, стаю пленных лебедей. Взывали к небесам опустелые гавани, стыд и ненависть были в сердцах.
91
Господь твердыня наша (нем.).
В последовавшие годы войн и катастроф, как искра из пепла, поднялась каперская флотилия. Движимые патриотизмом, жаждой мести и наживы, со всех берегов и островков Дании являлись каперы под водительством благородных господ, матросов, паромщиков, рыбаков — искатели приключений и подвигов, все, как один, отважные мореходы. Получив грамоту на каперство, ты связывал свою судьбу с судьбою страждущего отечества; ты мог, когда угодно, схватиться с врагом и мог выйти из схватки разбогатевшим.
Странные узы связывали каперскую флотилию с правительством. Моряцкий роман, побочный брак с горячей взаимной любовью и преданностью. Пусть не увенчанная блистательными знаками законного союза, избранница гордилась рдяным поцелуем датской короны на своих устах и, по праву любовницы, могла тешить сердце властелина такими коленцами, какие и во сне не снились королевам. Даже королевский флот — то, верней, что от него осталось после злосчастной сентябрьской ночи, — смотрел на нее дружелюбно и с нею мирился, как, надо полагать, мирилась некогда Рахиль со служанкой Валлой, [92] осуществившей то, что оказалось госпоже не под силу.
92
Библия, Бытие, 30, 1–7.
Для смельчаков настала славная пора. Вновь запели пушки в датских водах, они палили то тут, то там, где их меньше всего ожидали, ибо каперы редко выступали сообща, действуя каждый на свой страх и риск. Совершались неслыханные, небывалые подвиги. Прямо из-под жерл неприятельских орудий уводились несметные сокровища, и утлые суда, в драке изодрав снасти, мчали добычу к ликующим гаваням. О каперах слагали песни, их повсюду распевали. Едва ли когда каких героев больше любил и чтил народ, и особенно мальчишки.
Скоро обнаружилось, что крупные суда для таких боев малопригодны. Всего лучше фелюга или шхуна: от дюжины до двух десятков человек на борту да с десяток орудий, легких и удобных в опасный час. Опыт капитана, знание морских путей играли тут немалую роль, а храбрость команды, владеющей оружием, не теряющейся и в рукопашной, решали исход сражений. Речь шла о воинской чести, и не только о чести и славе, но о золоте. И не только о золоте, но о мести захватчику, веселящей сердце. А когда заиндевелые снасти, будто мелом, вычерчивались на черной гавани и заснеженные, старые и юные, морские волки ступали на берег, оставя позади свой звездный час, их ждали новые острые ощущения. Ибо, когда утихнет ликование встречи, начиналась оценка захваченных судов и продажа их, иной раз за баснословные деньги. Свою долю получало правительство, и каждый на борту получал свое — капитан, канонир, рулевой — вплоть до юнги, который получал треть матросской доли. Юнга мог уйти в море, не имея ничего за душой, кроме рубахи и штанов, возвратиться в той же одежке, только изодранной и окровавленной, обзаведясь лишь рассказами о бурях, туманах и битвах, а через две недели, по окончании торгов, в кармане у него звенели пять сотен риксдалеров. Евреи Гамбурга и Копенгагена поспешали на злачное место, надев один на другой три цилиндра, и верховодили на торгах, если еще загодя им не удавалось надуть нетерпеливого капера.
Вдруг незнаемыми кометами вспыхивали имена героев и судов, и слава их день ото дня обрастала новыми мифами. Был среди них Йенс Линд со своей «Аделью», которого звали Бархатный Йенс за его замашки. Несколько лет прожил он большим варином и, профинтив все богатство, кончил тем, что водил по дорогам медведя. Был капитан Ровер со «Мстителем», в некотором роде поэт, были братья Вулфсен с «Макрелью» и «Мадам Кларк», юноши из лучшего копенгагенского общества, и Крисен Кок со своим «Эолом», все люди которого, как один, пали или были тяжко ранены в жестокой ехватке с британским фрегатом. И был юный Мортен де Конинк с «Фортуной II».