Семь фантастических историй
Шрифт:
Над кормой мотался фонарь, и под ним, кто сидя, кто лежа, расположились трое.
Первый был юный Саид бен Ахамед, сын сестры Типпо Типa, нежно любимый этим великим мужем. Его предательски выдали врагам, и два года провел он в темнице на севере. Но ему удалось бежать, и множество трудных путей привело его в Ламу. И вот он возвращался домой, чтобы отомстить, и никто не знал об этом. Жажда мести в груди Саида гнала вперед шхуну еще быстрее муссона. Она была для судна и парус и балласт. Знай они, что Саид спешит в Занзибар, многие знатные люди сейчас поспешно укладывали бы драгоценности и собирали в дорогу гаремы, чтобы бежать, пока не поздно. О мести Саида много потом рассказывали, но это уже другая история.
Он сидел на палубе в глубокой задумчивости, скрестив ноги и наклонясь вперед, касаясь досок сплетенными пальцами.
Второй, старший из троих, был человек известный, не кто
Третий был рыжий англичанин, по имени Линкольн Форснер, которого туземцы звали Тембу, то ли в честь слоновой кости, то ли в честь алкоголя — это уж как вам угодно. Линкольн происходил из богатой семьи, и бог знает, какими ветрами занесло его на эту шхуну и зачем лежал он сейчас ничком на палуве в арабской распашной рувахе и индийских шальварах, но чисто выбритый и с бачками, как подобает джентльмену. Он жевал сухие листья, на суахили называемые морунгу, которые разгоняют сон и сообщают бодрость душе. Время от времени он сплевывал их на палубу длинным плевком и делался все разговорчивей. Он присоединился к экспедиции Саида из любви к молодому человеку и чтобы увидеть, что из этого произойдет, как уж много чего видывал он в разных странах. На сердце у него было легко. Ясный ночной воздух, быстрый бег шхуны и полная луна его тешили.
— Отчего бы, Мира, — сказал он, — тебе не рассказать нам что-нибудь, покуда мы плывем? Ты рассказывал, бывало, много историй, от которых стынет кровь и не хочетс доверяться даже лучшему другу, а такие истории как раз и хороши для жаркой ночи и поучительны для тех, кто пшравляется на подвиг. Или они у тебя перевелись?
— Да, перевелись, Темву, — отвечал Мира, — и это уж само по себе — печальная история, поучительная для тех, кто отправляется на подвиг. Был я когда-то славным рассказчиком, любил истории, от которых стынет кровь, и черти, яд, предательство, пытки, тьма, безумие — вот чем потчевал своих слушателей Мира.
— Помню я одну твою историю, — сказал Линкольн. — Ты тогда так напугал меня и двух юных танцовщиц в Ламу — уж им-то не следовало пугаться! — что мы все трое глаз не сомкнули в ту ночь. Султан пожелал нетронутую девственницу, и после долгих трудов ее отыскали в горах и привезли к нему. Но когда он в первый раз…
— Да, да, — подхватил Мира, и вдруг он весь преобразился, темные глаза загорелись, а руки медленно оживали, как две старые танцующие змеи, флейтой заклинателя выманенные из корзины. — Султан пожелал нетронутую девственницу, которая о мужчинах и слыхом не слыхала. После долгих трудов ее отыскали в горном королевстве амазонок, которые истребляли всех младенцев мужскогопола и меж собой вели жестокие войны. Но когда Султан входил к ней в первый раз, он увидел из-за дверного полога, как она смотрела на юного водоноса, расхаживавшего по двоpy, и услышал, что она говорила: «Хорошо, что я сюда попала, не бог ли это там или, быть может, могучий ангел, из тех, кто мечет молнии. Теперь мне не страшно умереть, ибо я видела такое, чего никто не видел». И тутюный водонос поднял взор и заглянул в окно и так и замер при виде девушки. И опечалился Султан и велел положить девушку и водоноса в мраморный ящик, просторный, как брачное ложе, и похоронить живьем под пальмою в саду. И, сидя под этой пальмой, он думал унылые думы о том, как никогда ему не удается утолять свои желанья, а рядом с ним стоял мальчик и играл ему на флейте. Вот какую историю ты слышал когда-то.
Да, но когда-то ты ее лучше рассказывал, — сказал Линкольн.
В самом деле, — сказал Мира. — Ведь без меня тогда и мир не мог существовать. Люди любят, чтобы их пугали. Юному принцу, обкормленному жизненными лакомствами и лестью, хочется острых ощущений. Знатной смиреннице, никогда ничего не испытавшей, хочется хоть разок содрогнуться в своей постели. Танец легконогих танцовщиц под действием моих рассказов о бегствах и погонях становится еще воздушней. Ах, как любил меня мир! Но и хорош же собою я был тогда! Я пил благородные вина, я ходил в шелках и каменьях, и в комнате моей кадили куреньями.
И отчего приключилась с тобой такая перемена? — спросил Линкольн.
Ах, — отвечал Мира, снова приняв прежнюю унылую позу, — я слишком долго жил и утратил способность пугаться. Когда слишком знаешь
мир, поэм про него уж не сложишь. Когда беседуешь накоротке с призраками и чертями, твои заимодавцы для тебя делаются куда страшнее их. Ставши рогоносцем, уж не боишься оврести рога. Слишком хорошо я знаю теперь жизнь. Уж она меня необманет, не убедит, будто все вокруг не одно и то же. Свет и тьма, друг и враг — не все ли, в сущности, равно? И как же пугать других, если сам забыл, что такое страх? Некогда была у меня одна поистине трагическая история, зажигательная, леденящая, нравившаяся всем, — история о прекрасном юноше, которому отрувили нос и уши. Теперь я никого бы не мог ею напугать, если б и захотел, ибо сам убедился, что обходиться без них не многим хуже, чем иметь их в наличии. Вот отчего ты видишь меня перед собою тощим и в рубище, товарищем Саида по бедности и невзгодам, а не на ступенях трона, под лаской могучих владык, любимцем судьбы, каким был юный Мира когда-то.— А почему вы тебе, Мира, — сказал Линкольн, — не сложить страшную историю о бедности и отверженности?
Нет, — отвечал сказитель гордо, — таких историй не рассказывает Мира Йама.
Да, увы, — сказал Линкольн и побернулся на бок. — А как подумаешь, Мира, что есть жизнь, если не сложнейшая и точно налаженная машина, перерабатывающая кругленьких, резвых кутят в слепых шелудивых псов, гордых боевых коней — в жалких кляч, а цветущих юношей в шелках, которым мир сулит великие страхи и восторги, — в слабых старцев со слезящимися глазами, которые пьют толченый носорожий рог.
Эх, Линкольн Форснер, — сказал безносый сказитель, — как подумаешь, что есть человек, если не сложнейшая, точно налаженная машина, перерабатывающаякрасное вино Шираза в мочу? Позволительно даже спросить: какая нужда насущней, какое наслажденье острей — пить или мочиться? Но что, однако, произошло в промежутке? Сложена песнь, подарен поцелуй, убит клеветник, зачат пророк, свершился праведный суд, изобретена веселая шутка. Мир некогда пил сказителя Миру. Мира ударял ему в голову, веселил кровь, и она закипала в жилах. Теперь яна пути вниз. Прошло опьянение. Скоро миру придет пора мной помочиться, да я и сам не знаю, не лучше ли, чтобы это было поскорей. Но истории, которые я сложил, — они останутся.
Но как тебе удается покуда сохранять хорошую мину при плохой игре, которую играет с тобою жизнь, спеша тебя исторгнуть? — спросил Линкольн.
Я вижу сны, — сказал Мира.
Видишь сны?
Да, благодарение Господу, всякую ночь, едва я усну, я вижу сны. И в снах я еще ведаю страх. Со мною случаются ужасные вещи. Часто я несу с собою сквозь сны что-то бесконечно для меня драгоценное, как, я знаю, не бывает драгоценно ничто наяву, и мне чудится, что я должен уберечь эту драгоценность от страшной неминучей беды, каких тоже наяву не бывает. И еще мне чудится, что, потеряй я свое сокровище, я погиб — ну, хоть я знаю, что наяву никто никогда не погибнет, что бы ни потерял. Тьма в снах моих полна несказанного ужаса. Но какой сверкнет иногда дивный побег, какая божественная ловитва!
Он помолчал немного.
— Но еще больше привлекает меня в снах, — продолжал он, — то, что мир вокруг меня создается сам собою, не требуя от меня ни малейших усилий. Наяву, к примеру, если я решил отправиться в Гази, я должен приторговать лодку. Я должен закупить и уложить провиант, я должен, может быть, грести против ветра, я, того гляди, волдыри себе натру на ладонях. Ну, а доберусь я до места — что дальше? Обо всем приходится думать. А во сне я просто оказываюсь на длинной каменной лестнице, поднимающейся от самого моря. Этой лестницы я никогда прежде не видел, но чувствую, что подниматься по ней — великое счастье, и она меня приведет к неслыханным чудесам. Или вдруг — я на охоте, среди долгой гряды пологих холмов, и вокруг меня лучники и собаки на сворках. Но на какого зверя охота, зачем — я не знаю. Раз как-то во сне зашел я с балкона в комнату, и было раннее утро. На мраморном полу стояли маленькие женские сандалии, и я тотчас подумал: это ее сандалии, и сердце мое при этой мысли замерло и покатилось от счастья. А ведь я ничего не делал ради этой женщины, ничего не предпринимал ради этого счастья. А то, бывает, я знаю, что за дверью стоит большой черный человек и хочет меня убить. Но я ничего ему не сделал плохого, ничем не заслужил его ненависти, и мне остается ждать, покуда сон сам мне разъяснит, как от него уберечься, ибо своими силами мне не спастись. Воздух в снах, особенно после того, как я посидел в застенке с Саидом, всегда очень высокий, и себя я вижу всегда крошечным, затерянным на великом просторе или в огромном доме. Во всех этих снах юноша не обнаружил вы ничего примечательного, но для меня в них сейчас та отрада, какая бывает в возможности помочиться, когда выпито вино.