Семь храмов
Шрифт:
Краешком глаза я заметил еще одно существо, вырезанное в бледном камне — причем в натуральную величину. Плешивый обжора с острыми ушами и большими челюстями блаженно жмурился и что-то жевал; роту него был открыт, и я прямо-таки слышал его чавканье. Я заглянул внутрь. Там была только чернота… нет, не только. В глотке что-то белело. Что-то продолговатое, знакомой формы, с неким злым умыслом помещенное внутрь этой глупой пасти. Я понял, что это: крохотная человеческая рука, в мольбе протянутая к отверстию, которое неумолимо закрывается. В темноте за ней чуть виднелось лицо человечка, который уже смирился с тем, что умрет, но потрясен способом умерщвления.
На голове людоеда косо сидел треугольник, который я сначала принял то ли за шутовскую шляпу, то ли за стилизованное Всевидящее Око; в конце концов я узнал в нем простое, всем известное геометрическое наглядное
В отдалении восседал на треножнике каменный монах в наброшенном на голову капюшоне. Сгорбившись над листом бумаги или пергамента, он одним глазом искоса наблюдал за плешивым обжорой, а другим — за распятым человечком и что-то рисовал. Из-под капюшона виднелось лицо… нет, не лицо, а морда хищного зверя. Морда льва. Он слегка улыбался, морща кожу над пастью.
За спиной льва в сутане висел отвес, который я поначалу принял за хвост хищника. Он тоже был вырезан из камня, а вместо веревочки мастер воспользовался проволокой. Отвес немного выдавался вперед. На нем сидела фигурка; судя по рожкам, это был черт. Он отвратительно ухмылялся. Его косматые бока были изображены в движении, так что у зрителя не оставалось сомнений в том, что черт на этом отвесе раскачивается.
Отвес указывал на душераздирающее зрелище; женское лицо, искаженное болью, искривленное предсмертными судорогами. Оно принадлежало Розете. Из приоткрытого рта на подбородок стекали каменные струйки крови, рыхлое тело, обнаженное и согнутое, извивалось под копытами животного с широкой мощной шеей. Я решил, что это жеребец — рослый, дикий и необузданный, но потом заметил веретенообразный рог. Он торчал у зверя из головы прямо над выпиравшим, словно яйцо, готовым вот-вот лопнуть бешеным глазом. Рог пригвоздил Розету к земле, он располосовал ей живот и потрошил ее с безжалостностью мясницкого ножа.
Я мгновенно перевел взгляд на фигурку Мадонны, чтобы набраться мужества и почерпнуть силы из ее спокойной улыбки. Однако улыбка исчезла. Ее заменила ухмылка, мерзкая, невероятная смесь наслаждения и боли. Полуоткрытые глаза затопила грязь каменных слез. Тело, которое прежде было так плохо видно, теперь само выставляло себя напоказ. Оно изменилось. Туловище стало полым, руки статуэтки открывали его, точно створки у алтаря, приглашая заглянуть внутрь. Внутри же на нарядном троне сидел Младенец Иисус. Ручки его были раскинуты в стороны, но в торжественности этого жеста явственно читалась гордыня. «Поглядите, на что я способен!» Из головки росли два длинных прямых рожка, сведенных вместе, как ножки циркуля, которые непременно должны встретиться в некоей воображаемой точке. Они наверняка и встретились, только этого было не видно, потому что рожки воткнулись в стилизованное пухленькое материнское сердце, и по ним тяжелыми каплями стекала кровь. Детское личико, удивительно знакомое, хохотало во весь беззубый рот, а широко распахнутые глаза излучали безумие. Я уже видел это лицо, когда-то давно, задолго до моего переезда в Прагу. Оно принадлежало печальному, потерянному для мира и жизни ребенку, которого я тогда хорошо знал. Оно принадлежало мне.
С меня было довольно. Я набросился на этот театр с кулаками, я молотил по нему и даже в исступлении пинал ногами. Но повсюду я натыкался лишь на гладкие внутренние стены церковного купола, милосердные в своей неприступности. Я ринулся на них, наклонив голову, и тут воронка закружилась вместе со мной против часовой стрелки, сначала медленно, потом все быстрее, и наконец завертелась с бешеной скоростью. Центробежная сила своей тяжелой невидимой рукой вжала меня в стену, ноги же мои, точно штопор в пробку, все глубже вкручивались в устье. Воронка, внутри которой стояли гул, вой и грохот, вертелась с такой скоростью, что нарисовала в нечистом воздухе сияющий белый круг, и я, с трудом оторвав голову от стены, глянул в центр этого круга. Последнее, что я заметил, были устрашающие зубчатые колеса каких-то башенных часов, а также молот, ходивший из стороны в сторону; молот этот был языком гигантского раскачивавшегося колокола. К сожалению, осознал я это как раз в тот момент, когда он нацелился прямо на меня. Но я обрадовался этому удару, он означал для меня избавление от всех мук.
XXIII
Сделайте ясным
воздух! Очистите небо! Умойте ветер! Вымойте камни — один за другим!Я никогда не видел роз такого оттенка. Это был цвет свежей крови, густого, медленно точащегося жизненного сока, отливающего черным перламутром. Цветы были юные — свежераспустившиеся бутоны, заключенные в объятия хрустальных ваз, одна из которых стояла на столике, вторая на секретере, а третья — на подоконнике; и за этим окном было темно. Комната, полная цветов — причем наверняка ради меня. Пурпур астр и киноварь георгинов перемешались в сосудах граненого стекла, на полу у двери — цветочный горшок из обожженной глины, в нем — высокий африканский гибискус. Бесчисленное множество пурпурных гвоздик, кое-где среди них краснеют тюльпаны. Я машинально поглядел в нишу, где когда-то явился мне фантом китайской вазы с драконом и каллами. Теперь там на маленьком стеклянном столике лежала антурия, сорванная и брошенная с небрежным изяществом: желтый клювик в красном сердце уже увядал.
Пурпурная комната, украшенная, чтобы меня порадовать. Да разве можно столь беззастенчиво добиваться моего расположения? А это еще что такое?..
Рядом с цветком валялся грубый некрасивый кусок металла — изощренно переплетенный, матово блестящий. Раззявленный охотничий капкан.
Кто-то проследил за моим взглядом и понял мое удивление.
— Пояс верности, — объяснили мне.
Да, это действительно был пояс верности, и видел я его не впервые. В прошлый раз он был надет на голое тело; сейчас, пустой и бессмысленный, он выставлял на всеобщее обозрение свой примитивный и вместе с тем извращенный механизм. Я невольно вздрогнул и крепко зажмурился, чтобы его не видеть; мне казалось — вот открою опять глаза и наконец проснусь.
— Ну и наломали же вы дров, — произнес тот же голос. — Вас интересовала Розета? Вы хотели узнать, что она там делает, хотели знать истину, которую она скрывала от вас? Но вы не поняли, что настоящий отец истины — Время, и потому Время наказало вас.
Этот хамский голос — он знаком мне. Не стану отвечать. Голос зазвучал снова:
— Время — отец истины.
Больше не имело смысла изображать спящего.
— Не понимаю.
Слова застряли у меня в горле, я еле сумел прохрипеть их, однако ответ убедил меня в том, что я был услышан.
— Это обращаюсь к вам я, Раймонд, и мои слова вы должны были бы написать на стене чердака карловского храма — только поаккуратнее там, а то вас застукают.
Я испугался — неужели меня оставили с этим психом один на один? — и осторожно огляделся по сторонам. Я лежал на диване, покрытом карминно-красным персидским ковром, и надо мной кто-то склонялся. Я не ошибся, Прунслик, это его противный голос. Я медленно сел, обхватив руками голову, гудевшую, как пустой котел. Я боялся отпустить ее, боялся, что она рассыплется на тысячу осколков. И тут раздался знакомый звук: в стакане с водой растворялась таблетка. Надо же, кто-то, значит, понимает, каково мне.
Я осторожно повернулся. Менее чем в метре от меня стоял рыцарь из Любека, и на его мясистом лице была улыбка.
— Эти слова принадлежат не Прунслику, а одному философу. И сказал он их очень давно, во времена более молодые, чем наши.
— Скорее, более древние, — прохрипел я.
— Молодые, Кветослав. Время, как и человек, стареет. Только глупец мог выдумать понятия «современная эпоха», «новые времена», «новейшая история» и подобные в том же духе, только умалишенный мог прийти к выводу, что каменный век старше века бронзового. Логика языка противоречит всеобщему порядку вещей, и это совершенно бесспорно. Язык создали умные, но очень непослушные и на удивление высокомерные дети, зовущиеся людьми, а они привыкли мерить Вселенную на свой крохотный аршин. Время в 1382 году было старше или моложе, чем нынче? С точки зрения историков старше — вы же тоже историк, каково ваше мнение? Своих предков мы именуем отцами и прадедами и говорим, что они жили в Средние века. Но разве Время за прошедшие с тех райских пор шесть столетий не состарилось? Неужели Время молодеет? Нет, нет и нет! Время — это старик на краю могилы, которая постоянно отодвигается от него. Началось третье тысячелетие — во всяком случае, по человеческому летосчислению — и мне кажется, я не единственный, кто на этом рубеже чувствует приближение заката. Заката людей. Люди поставили себя выше богов, превратились в богов-самозванцев, и потому их ожидает кара. Это справедливо, так и должно быть. Но найдутся те, кто все исправит: посланцы Времени. Они остановят падение, у них хватит на это сил.