Семь ликов Японии и другие рассказы
Шрифт:
Помнишь молоденькую учительницу французского, замещавшую старика Водника, которого хватил удар? За исключением жен преподавателей и нескольких учениц, живших вне стен нашего закрытого учебного заведения, других женщин в интернате не было. А Майда появлялась перед нами почти ежедневно. Она держалась приветливо, в своем строгом длинном платье, которое мы принимали за индийскую одежду. Она смотрелась в нем как упакованная в узкий футляр, а с правой стороны был небольшой разрез, чтобы она хоть как-то могла ходить. И она делала это с большой осторожностью, словно ей приходилось при каждом шаге учиться ходить заново. Из своих темно-русых волос она сооружала на голове высокую прическу, будто птицы небесные свили там гнездо. А мы ждали только одного, когда же она себя выдаст.
Ну да, проявит свой пол. Наш-то проявлял себя без устали, день и ночь. И мы мечтали о
В этот момент она оказывалась в плену у нас, становилась нашей игрушкой. Мы избегали глядеть на нее, пока она говорила по-французски. Когда она опускала ресницы, ее взгляд уходил в сторону, она только дышала: тут мы пожирали глазами ее смущение, буквально потрошили ее, терзали чужое тело, раздевали донага, чтобы увидеть механизм воздействия ее пола на нас. Если бы она могла видеть нас, как мы смотрим на нее, мы бы свалились от стыда замертво. То, что мы называли любовью, мы не могли представить себе без полного краха. О чем это девчонки постоянно шепчутся друг с другом? И отчего краснеют? Все они участницы одного заговора. Мы пытались раскрыть его, когда учительница теряла нить урока. Мы заглядывали в бездну истины, и эта бездна представлялась нам как кровоточащее вздрагивающее лоно. В следующий миг оно снова закрывалось, принимая облик учительницы французского, и мы разыгрывали из себя учеников, позволяли себя вызывать, вставали и, как всегда, ничего не знали, медленно садились, раздосадованные, на место, высовывали из-под парты ноги, ждали приказа вести себя прилично. И мы выпячивали грудь, смущаясь по-мужски и язвительно хихикая, когда она говорила нам, прибегая к сослагательному наклонению: il permettait que je passasse [2] .
2
Он дал мне пройти (фр.).
Так это было, Лордан, или так оно было только для меня?
Но я знал больше. Мне стала известна тайна, которую Майда скрывала от нас. Только я один видел, что Майда – калека. Тебе не бросилось в глаза, что даже в самые жаркие летние дни она никогда не появлялась в бассейне? Никто никогда не видел ее иначе, как в длинном шелковом платье с разрезом на боку, пусть и не полностью открывавшим ее ногу, но там все же мелькал кусочек ее белой кожи. Почему же никогда нельзя было увидеть больше?
Я выследил ее любимое место. Оно находилось на полпути по склону вверх, в стороне от привычных троп, на небольшой прогалине между двумя рядами деревьев – ясени, клены и одичавшая липа. Маленькая площадка, заросшая высокой травой, казалась заколдованным местом: одна молодая пара избрала ее для добровольного ухода из жизни – сын учителя и забеременевшая от него кухарка. С тех пор на прогалине стоит деревянный крест. И находится она за пределами той территории, на которой разрешается проводить свободное время ученикам.
Майда чувствовала себя в полной безопасности, направляясь с книжкой в руках к любимому месту. Она поднималась по тропинке так медленно, что мне даже не нужно было особо прятаться, когда я крался за ней. За последним стойлом конюшни, где дорога ведет в открытое поле, мне пришлось долго ждать, пока она удалится на достаточное расстояние. Наконец она скрылась в рощице. Я подкрался, как настоящий индеец, и когда я раздвинул кусты, она сидела внизу так близко от меня, что я боялся дышать. К счастью, деревья шумели листвой.
Она сидела на поваленном дереве, поднеся книгу близко
к глазам.Юбку она откинула, и одна нога ее открылась взору как обрубок с отпечатавшимися на нем красными полосами, обрубок заканчивался чуть выше колена. Рядом лежал снятый протез с ботинком на высоком каблуке; другой его конец представлял собой кожух, похожий на клетку с шарниром, на котором крепились свисавшие сейчас кожаные ремни и застежки. Она сняла и второй ботинок, со здоровой ноги, и поджала пальцы на маленькой, словно детской ножке, а ляжка показалась мне совсем темной в том месте, откуда росли ее ноги. Я какое-то время смотрел не отрываясь, потом удалился, как надеялся, бесшумно.
Ты веришь мне, что все последующие дни я ходил как безумный? Я краснел, когда встречал Майду; она наверняка заметила, что мое воображение занято только ее ногами и тем темным треугольником, где они сходились на ее теле, и грубым обрубком в затянутой ремнями клетке, скрипевшим, что слышал только я один, когда она шла через школьный двор, высокая, зажатая в тиски скорбная фигура. Ее дефект сделал ее для меня вожделенной, а само ее тело – моей добычей. Я обнимал его, впивался в него когтями и зубами, а своим членом в ее обнаженную плоть. Ее дыхание замирало, когда она держала меня в своих объятиях, а я с безмерной осторожностью отделял ее голову от туловища ножом, разрез за разрезом, глядя на нее сверху вниз и наблюдая, как мы совокупляемся, и ее губы раскрывались в окровавленной улыбке.
Elle permettait que je passasse! [3]
Для школы я был окончательно потерян. Я был уверен, что она знала о моих желаниях и разделяла их, тайно и безысходно. Я с жадностью дожидался нарушения ее дыхания. В эти минуты я видел ее подлинную, как она есть, она была раненой нимфой, ожидавшей дальнейшего расчленения. И я, я один был единственным мужчиной, годившимся на эту роль.
Через три дня мне должно было исполниться семнадцать. Ей необязательно было это знать. Я написал ей, подписавшись полным именем – фамилию, правда, тут же вычеркнул, – что люблю ее, хочу ее любви как можно скорее, и нет ничего такого, ничего, чего она не могла бы сделать со мной. Она может наказывать меня плохими оценками, но я хочу овладеть ею, целиком и полностью, без остатка, такой, какая она есть. Письмо было настолько ужасным, что мне даже казалось, я не писал его, а оно приснилось мне в дурном сне.
3
Она дала мне пройти (фр.).
Но нет, я бросил его в ее почтовый ящик. На следующем уроке я не решался взглянуть на нее. Но она вела урок как обычно, только ни разу не вызвала меня. Один раз она пристально посмотрела на меня, и я побледнел, при этом мне показалось, что я видел, как по ее белому челу пробежала тень стыда.
Значит, она не могла решиться. Тогда я предпринял еще более дерзкую попытку. Написал ей второе письмо. Я знаю все, я тот единственный, которому известно про нее все, но я скорее умру, чем предам ее. Нет ничего такого, что ей нужно было бы скрывать от меня. Даже если она совсем не сможет ходить – я буду летать вместе с ней. И покрывать любое болезненное место на ее теле поцелуями. Мне ведь ничего не нужно… только лишь сгореть как мотыльку от ее огня, в вечном блаженстве. Но если ей не хватает мужества… тогда пусть выдаст меня. И я требую, чтобы она немедленнопередала мое письмо директору. И тогда я окажусь преступником и с треском вылечу из школы.
Судя по всему, ничего такого она не сделала. И мое безумие продолжало питать и черпать новые надежды. Она не хотела, чтобы со мной что-нибудь случилось. Она хотела уберечь меня и спрятать в своих объятиях, меня, беззащитного грешника, – а ты помнишь, какие у нее руки?
Но потом наступил день моего полного краха. В тот день она не вела урок. Она говорила взволнованно, ни разу не запнулась, про свой дефект и излишнюю чувствительность относительно воспаленного воображения других. Она не будет сейчас касаться того, какое может вызвать отвращение и неприязнь, а хочет только поговорить о том, как можно ей помочь, ибо эта помощь является, по сути, горьким благодеянием. Калеки не претендуют на снисхождение, достаточно того, что они молчапринимают его. И она сама тоже благодарна за это. После этого она полностью распахнула свою юбку, и мы увидели обе ее голени – здоровую и ту, с протезом.