Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Семь писем о лете
Шрифт:

– Все чужой разум, Эжен. В твоем возрасте уж пора своим жить. Я вот все нажитое пустил по ветру и не жалею – легок на подъем, и терять нечего, даже цепей не имею. Право, предал бы ты весь этот печатный бред, всю эту чужую шизофрению пламени. Теперь-то все равно не продашь.

– Ты просто опустился, – отвечал Мосин-Лирский, – опустился и придумал философию, чтобы себя оправдать. И даже не ты придумал, а до тебя придумали такие же люмпен-субъекты. Ничего не имею, ни за что не отвечаю. Грош мне цена. А сам – паразит. Чужую водку пьешь. Чужой душой питаешься. На руку нечист – тащишь на рынке. Шуруешь – я точно знаю – в моем имуществе. А разум – свой изжил, но и чужой

воспринять не способен.

– А ты все фарисействуешь! – воскликнул Шура. – И не способен понять! Мой карандаш был зол, слишком востер! Каюсь – нещепетилен! Но точен! Точен! Меня не пускали, довели до нищеты! Я прозябал и питался подачками от Общества вспомоществования неимущим и пьющим журналистам! Так, что ли, называлось? Но я горд, я выше, я отринул! Я развеял пепел и живу! Живу!

– Прозябаешь и паразитируешь, Шурка. Как все мы: и те, кто развеял пепел, и те, кто фарисействует. Сам ты не способен понять. Жизни-то больше нет, дурак!!! – заорал Евгений Иванович. И слезы у него потекли медленные и, будто дурной самогон, – мутные.

Шурале плеснул водки под момент, и глядь, ее не стало. Он, видно, по привычке тащить, что плохо положено, прихватил кусок шпагата подлиннее и тут же и смылся в свою комнату, все стены которой были разрисованы карандашными карикатурами, часто исключительно непристойными. Это было отмщение маленького человека Шуры Лейкина тем, из-за кого он умалился.

Много лиц было узнаваемых, поэтому Шурале к себе никого не пускал – чувство самосохранения у него до времени оставалось. Он лег на пол посреди комнаты и в пьяном полусне, в тошноте и в пространственном круговращении понял, что жизни его осталось ровно столько, сколько этому дому деревянному или, может, чуть больше. Потому что придут жечь, увидят на стенах росписи, найдут автора, и – все. Сдирать же оберточную бумагу, которой были оклеены стены вместо обоев, воли у него не имелось. Словно кожу с себя самого сдирать.

Шпагат пришелся кстати, как и прочный крюк, на котором когда-то, во времена домашнего уюта, висела картина, словно окно в иной мир…

Евгений Иванович был пьянехонек и в раздумьях. Поэтому он не обратил внимания на Шурино мародерство и дезертирство и продолжал перевязывать кусками веревки стопки книг, складывая их сначала по размеру, а потом как придется, лишь бы не развалились при перевозке.

У дворника за известную мзду он взял напрокат тачку, вернее, самодельную тележку для дров, сколоченную из чего попало и поставленную на колеса от детской коляски. Тележка была не такой маленькой, но и книг у Мосина-Лирского было множество, и одному ему не под силу было бы свезти библиотеку. Поэтому он, не доверяя прочим, попросил о помощи у Миши.

Миша появился ранним вечером, запыхавшийся, пропыленный, полный впечатлений и готовый ими поделиться, но Евгений Иванович выставил ладонь вперед и сказал:

– Не спеши, Миша. Все пустое. Все знаю, что скажешь: где-то шпиона поймали, столько-то еще в ополчение записалось, женщины и дети роют землю, проявляя чудеса мужества и героизма, и тут же карманники продуктовые карточки крадут, и, стало быть, не карманники они по нынешним временам, а убивцы… И немецкие проклятые орды все ближе и ближе… И жара, жара! Такая жара, что сердца леденеют. И все же – пустое.

– Но как же пустое, Евгений Иванович?! – возмутился Миша. – Вы все правильно про события угадали, но почему – пустое? Война, люди гибнут, города горят, героизм… Вы пьяный?

– Уже нет. Это так – меланхолия. Возраст меланхолии. Я вдруг понял, что пожилым стал, все предвижу, все знаю наперед.

– Ну

уж и пожилым, – не совсем искренне ответил Миша, потому что именно стариком он и считал Мосина-Лирского. – И потом – как можно знать наперед? Даже в шахматах гроссмейстеры не могут все знать наперед, поэтому кто-то выигрывает, кто-то проигрывает. Даже Алехин, пусть он и чемпион мира, а иногда проигрывал, например Капабланке.

– Ах, Миша! Мастерство шахматиста или, скажем, повара здесь совершенно ни при чем. Дело в преобразованиях, идущих во времени. Как плохо в школе теперь учат истории!

– Это почему же?

– Впрочем, и раньше-то… Признаюсь, в гимназии я пренебрегал… А с возрастом понял: история не есть непрерывный процесс, вытянутый по линеечке. Я и об очевидности прогресса с тобой бы поспорил, но, боюсь, это и вовсе бесполезно – ты меня непременно будешь презирать, а мне не хотелось бы терять единственного друга. Одному умоляю поверить: все возвращается на круги свои. И не мною первым это замечено, а еще тысячи лет назад. Помнишь, у Екклезиаста… Ах, где тебе… Где-то рядом у меня… Не изъяли в восемнадцатом, когда экспроприировали… Да и зачем им? Ценности-то никакой, копеечная книжица в серой потертой бумаге. Задним числом уверен, что банда была, а не ЧК, и ордер поддельный… Где же, где? Да вот же! Великие строки. Читай сам. Вот здесь.

– «Восходит солнце, и заходит солнце…» – прочитал Миша, заранее полный недоверия и даже испытывая некоторую вражду к протянутой тонкой затрепанной, рассыпающейся книжице.

– Да читай же – не кусается, – раздражился Мосин-Лирский. – В древности люди не глупее, а поумнее нас были. Вспомни хоть древнегреческих философов – рассуждением постигали мир! Без всяких лабораторий и телескопов! И никто не называет их нынче мракобесами. Отчего же Екклезиаст – мракобес? Ну, читай смелее, мальчик, или я в тебе разочаруюсь.

Мишей владели противоречивые чувства: с одной стороны, жалость к Мосину-Лирскому, который явно «расклеился», как сказала бы мама, а с другой – с младенчества внушенное недоверие и неприязнь к религиозному писанию. Но, при здравом размышлении, какая беда случится, если прочесть? Не побежит же он в церковь креститься и комсомольский билет не сдаст. Пожалуй, было бы даже трусостью не прочитать. Миша вздохнул и начал:

– «Восходит солнце, и заходит солнце и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои».

– Во-оот! На круги! Дальше читай. Здесь вот, – ткнул мизинцем Евгений Иванович.

– «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот это новое; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после».

– «Нет памяти о прежнем». Именно, что мы беспамятны, – вздохнул Евгений Иванович.

– Ерунда какая-то, – возразил Миша.

– Именно, что беспамятны, – настаивал Мосин-Лирский, глядя то ли вдаль через окно, то ли внутрь себя. – Мы помним лишь то, что подходит в нынешний момент, что без усилий, стык в стык, соединяется с настоящим, как детали механизма соединяются. А что не подходит, значит, вон – на свалку истории – забыть и не вспоминать под страхом, что и тебя туда же, на свалку… А коли вдруг, внезапно, революционно, – понизил голос Мосин-Лирский на последнем слове и выговорил его невнятно, – если настоящее меняется, так вместе с ним меняется и прошлое – чтобы опять, значит, все было стройно.

Поделиться с друзьями: