Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:

Так мы остались без Мишки. Николаич утешал ребят, говорил, что рано или поздно в медведе обязательно проснулась бы агрессивность и его пришлось бы пристрелить; вероятно, так могло случиться, но утешением это было слабым. К тому же я хорошо знал, что случай с Мишкой произвёл на Николаича впечатление куда большее, чем он показывал, не только потому, что ему по-человечески было жаль Мишку, но и потому, что вообще любил зверьё и не доверял людям, которые относятся к нему скверно. Николаич был убеждён, что человек, способный просто так, ради осознания своей силы ударить, причинить боль животному, в чём-то ущербен и, следовательно, опасен для небольшого коллектива, в жизни которого каждая мелочь приобретает колоссальную важность. И если большинство из нас просто жалело Мишку —

и всё, то Николаич терзался, мучился сознанием, что на станции скрытно живёт человек с червоточинкой и он, начальник, никак не может того человека распознать…

И последнее.

Вчера наш радист Костя Томилин сам для себя принял радиограмму: умерла мать. А завтра утром — последний борт, полёты кончаются. Значит, нужно немедленно искать замену — кого придётся, кто сможет в течение суток порвать на материке все узы и прилететь на станцию. А Костя последним бортом вылетит на похороны и вернётся в лучшем случае в октябре, когда начнётся осенний завоз.

Дело было поздним вечером. Шурик Соболев, второй радист, позвонил Николаичу, тот прибежал на радиостанцию и долго сидел с безутешным Костей. «Ничего не поделаешь, — сказал он, — лети, дружок. Кого-нибудь найдём». Костя упаковал чемоданы и пришёл ко мне.

— Достань бутылочку.

Я достал. Спиртное хранится в медпункте, без разрешения начальника у меня его не выпросишь — впервые я нарушил это правило. Обычно на запах алкоголя люди слетаются, как мухи, но на сей раз никто прийти не осмелился, да я и не пустил бы никого. Костя пил стопку за стопкой.

— Знаешь, Саша, она в блокаду пайку свою мне отдавала. — Костя кривился, сжимал кулаки. — Неужто я, подлец…

— Понимаю, Костя, понимаю.

— Она… — Костино лицо исказилось, — ночами не спала, когда я болел. В декабре грипп был у меня, под сорок температура. Жена дрыхла без задних ног, а мать от постели не отходила… из ложечки поила… Неужто я, подлец…

— Не беспокойся, Николаич уже договорился, из Тикси радист готовится.

— Ещё! — потребовал Костя.

— Может, хватит?

— Нет, не хватит, давай.

Я терпеть не могу пьяных, особенно тех, кто перегрузится и лезет целоваться. С такими я порой бываю груб и уж, во всяком случае, не отвечаю на их идиотские нежности. Но сейчас, не задумываясь, достал ещё бутылку.

— Зови Николаича.

— Он только заснул. Сам знаешь, какая сейчас работа, пусть отдохнёт.

— Зови! — Костя заметно хмелел.

Я позвонил Николаичу, разбудил его, он тут же пришёл. Костя налил и ему, Николаич выпил.

— Значит, будет сменщик?

— Будет, дружок, не беспокойся.

— Хороший?

— Степан Ворончук, Костя.

— Степан? — В осоловелых глазах Кости появилось осмысленное выражение. — Он ничего. Только знаешь что, Николаич?

— Ну?

— Вместо антенны он на крышу не встанет!

Николаич промолчал. Я взглянул на него и понял: да, Степан Ворончук вместо антенны на крышу не встанет.

— Ты ведь знал её, Николаич, — проговорил Костя. — Давай ещё по одной: за упокой. И ты, док, себе налей.

Мы выпили.

— Знаешь, почему я реву, Николаич? Я тебе только одному… и тебе, док, вам двоим скажу: потому что я подлец. Ты погоди, не трепыхайся, я подлец — и всё… Почему, почему… завтра я тебе скажу почему… Когда самолёт, завтра? Нет, тогда послезавтра скажу.

— Послезавтра ты будешь в Ленинграде, — напомнил Николаич.

— Не буду я в Ленинграде. — Костя медленно поднялся, напялил на голову шапку и направился к двери. — Потому и подлец…

Мы долго молчали, а потом Николаич сказал:

— Саша, если я когда-нибудь случайно обижу Костю, повышу на него голос, напомни одно слово: «антенна».

Белов

Двадцать пять лет в полярных широтах летаю, всего насмотрелся, и ничем меня здесь не удивишь, но вот такого ещё не случалось: лучшему другу руки не пожал на расставание, сбежал, можно сказать, теряя на ходу галоши.

Последний борт на станцию пригнали, конечно, мы с Ваней Крутилиным. Экипажу последнего борта — дело известное — положена отвальная, а мероприятие

это исполнено высокого смысла, ибо с прекращением полётов полярная братва надолго отрывается от Большой земли и в лице такого экипажа с ней прощается. Серёга Семёнов дулся бы на меня целый год, если бы не я, а кто-нибудь другой провозгласил ритуальный, опять же последний тост: «За тех, кто в дрейфе!» — такая уж у нас за годы ничем, как говорится, не омрачённой дружбы сложилась традиция.

Пора прощаться, за два месяца поисков Льдины и рейсовых полётов мы чертовски друг от друга устали, и мы от них и они от нас. Но мы что, мы-то менялась и отдыхали, а у них настоящая зимовка только и начнётся в середине мая, когда улетит последний борт, до этого на Льдине была не жизнь, а сплошной аврал. Каждые несколько часов на полосу садился самолёт, грузы шли навалом, да ещё начальство то и дело прилетало для контроля, корреспонденты всеми правдами и неправдами проникали, а ведь нужно было и саму станцию строить — домики монтировать, дизельную и кают-компанию, магнитный и аэропавильоны, радиостанцию с её антеннами и прочее. Серёга и раздеваться перестал, сбрасывал сапоги и каэшку [3] — и на боковую, а едва глаза смыкал — «Николаич, борт прибывает!» На Льдине чёрта с два сачканёшь, телефон не выключишь, и Серёга до того дошёл, что стал преступно мечтать о пурге хотя бы на сутки: вот заметёт, самолёты застрянут на базе — и в постель с приказом не будить, разве что наступит конец света. И братва Серёгина дошла до крайней степени изнурения, даже Бармин Саша, этот подъёмный кран с высшим медицинским образованием, похрапывал в обед с котлетой в зубах. Но врач есть врач, чуткость в нём заложена по профессии, и если кто жаловался на усталость, Саша совал ему в пасть витамин и прописывал вольные движения на свежем воздухе.

3

От слова КАЭ — климатическая одежда антарктической экспедиции. Каэшками полярники называют свои тёплые, на верблюжьем меху куртки с капюшоном. — Прим. автора.

Домик начальника был меблирован с шиком: занавешенные двухэтажные нары, стеллаж с книгами, письменный стол, несколько стульев, рукомойник, вешалка да ещё старое кресло с пассажирского самолёта, которое я привёз Серёге в качестве личного подарка и в которое сам погрузился, как почётный гость. ЛИ-2 с зачехлёнными двигателями мёрз на полосе, своим гаврикам я дал увольнительную — их разобрали по домикам, и приятно было посидеть просто так, без всяких забот, ни о чём не думая и глядя, как Серёга сервирует стол. Ваня Крутилин ходил по комнате и наводил критику: полы не паркетные, мебель разномастная, рояля нет, перед нарами вместо ковра лежит старая газета.

— Какие нары сдаёшь коечникам? — Он отдёрнул занавеску.

— Верхние, — откликнулся Серёга, протирая полотенцем вилки. — Нижние уступал только Свешникову, из уважения к его личности и габаритам.

Ваня мне подмигнул и хотел было сострить по поводу Вериных фотографий над постелью, но прикусил язык.

Со стены нам улыбался Андрей Гаранин — в распахнутой каэшке, утомлённый, счастливый. Я хорошо помнил тот момент. Я тогда только привёз их с Востока в Мирный, мы вышли из самолёта, втягивая в себя без подделок настоящий, а не разбавленный воздух, и тут Андрей увидел пришвартованную к барьеру «Обь», на которой мы завтра пойдём домой. Отсюда и счастливая улыбка…

Ваня задёрнул занавеску, рана ещё свежая, солью присыпанная.

Серёга взглянул в окно, заулыбался.

— Сюрприз! Открой дверь, Ваня.

В домик ввалился Бармин со здоровой кастрюлей в руках, и в ноздри мгновенно проник благородный аромат ухи.

— Уха, огурчики, капустка… — Я придвинул столу кресло. — Только на станции и поешь по-человечески.

— Осетрина? — Ваня приподнял с кастрюли, крышку, радостно удивился. — Неужели не слопали?

— Не такие уж горькие мы пропойцы, — с упрёком ответил док. — На отвальную сберегли, всё-таки не где-нибудь добыта, а на полюсе.

Поделиться с друзьями: