Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
Шрифт:
— Зачем же предрешать? Само дело покажет.
— Южный — это пшеничница России! Не улыбайся, я не оговорился. Именно не житница, а пшеничница, ибо основное наше богатство — пшеница! Если в этом году мы возьмем высокий урожай, — а мы обязаны его взять, — то Южный, считай, на коне! Так что, возвращаясь к Рогову, следует сказать: он — твоя правая рука, и для вас обоих главное — хлеб. Иными словами: важнее всего не то, как жить, а то, как получить высокий урожай зерновых!
— Урожай-то выращивают люди, — заметил Щедров. — С ними-то как? И высокий урожай для нас — не самоцель.
— Не притворяйся, Антон, наивным, — сказал Калашник, осуждающе глядя на Щедрова: так смотрит уже не друг, а начальник. —
— Что сие значит? Не понимаю.
— Вот ты ратовал за критику, — твердым, начальственным баском говорил Калашник. — А зачем она, критика? Не надо. Критика обижает, нервирует, создает конфликты, а в итоге что? Поток жалоб! А зачем они, жалобы? Не надо. Уезжая в Усть-Калитвинскую, ты обязан твердо помнить: жалоб быть не должно! Жалобы исключены! Отсюда задача: учить, советовать, но не требовать, рекомендовать, подсказывать, но не принимать решительных мер!
— Тарас, твои лозунги что-то мне не по душе, — чистосердечно признался Щедров. — От них попахивает эдаким новоявленным желанием угодить всем и вся, и нашим и вашим. Я так не смогу. И это твое… эластично.
— Книги, теория довлеют над тобой, — все тем же начальственным тоном отвечал Калашник. — Вот окунешься в жизнь по самую макушку, тогда все поймешь без моих пояснении. Поэтому давай, Антон, оставим теорию и обратимся к делам реальным. Весенне-посевная-то не за горами.
— В это время вошла Нина, неся подушку, простыню и одеяло.
— Друзья, а не пора ли спать? — сказала она. — Или все еще не наговорились?
— Да, спать, спать! — сказал Щедров, вставая. — Уже поздно.
Нина постлала Щедрову на раскладном диване. Пожелав гостю спокойной ночи, супруги Калашники ушли.
Две кровати с деревянными спинками стояли посреди большой комнаты. По бокам — низкие тумбочки, на них лампочки, пузатые, похожие на светящиеся изнутри мячи. Плотные, тяжелые гардины спадали до пола, так что казалось, будто в комнате не было окон. Нина разбирала постель, шелестя чистыми накрахмаленными простынями. Калашник через голову снял казачью рубашку, повесил ее на спинку стула и сказал:
— Удивляюсь, Нина! Не узнаю я Антона. Как он переменился! Пожил в Москве, начитался книг и стал заядлым теоретиком. Знаешь, что он собирается делать в Усть-Калитвинском? Критиковать и искать ответ на вопрос: как жить?
— Как жить? — Нина с улыбкой посмотрела на мужа. — Тасик, а вопрос-то непростой. Если вдуматься…
— Чего вдумываться? — перебил Калашник. — Дорогая Ниночка, мы знаем и как критиковать и как жить, не маленькие, а как добиться успеха — тут мы хромаем, и сильно. — Калашник помолчал, зажав в кулаке усы. — Коли Антон станет думать не о том, как ему поднять урожай и продуктивность животноводства, то я боюсь, Нина, Усть-Калитвинский так и не выберется из прорыва.
— Верь Антону, — сказала Нина, старательно напушивая подушку. — Ты же его знаешь. Помнишь, каким он был в комсомоле.
— То в комсомоле…
— Человек он серьезный, деловой, и если решил поехать в Усть-Калитвинскую, то не подведет.
— Румянцев тоже так считает. И я хотел, чтобы именно так было.
— Будет — уверенно ответила Нина — А то, что он сделался каким-то чересчур рассудительным и скучным, так это,
скорее всего, от неустроенности личной жизни. С Зиной у него ничего не вышло. Может, по этой причине до сих пор и не женился. А без жены, известно, жить трудно.Щедров лежал на мягкой, пахнущей чистым бельем постели и думал о тех новых, ему не известных переменах, которые он увидел в Калашнике, — нет, не в казачьем его одеянии, не в пышных усах и не в бритой голове. Эти странные перемены Щедров увидел в самом характере Калашника, в том, как и о чем он говорил. «Что с ним произошло? Почему он стал не таким, каким я его знал раньше? Неужели всему виной теперешнее его положение? — думал Щедров, потушив стоявший у изголовья торшер. — Со мной он говорил поучающим тоном, в голосе у него звучало что-то мне чужое, непонятное. Я не увидел между нами той, юношеской дружбы. А что увидел? Разногласие, непонимание. Тарас не понимает меня, а я не понимаю Тараса, вернее, не разделяю его взглядов. Советует жить потише, без тревог и волнений. Проповедник тишины и покоя. Эластичность! Придумал же словечко. Нет, друг мой Тарас, что-то ты не туда загибаешь…»
Спал Щедров мало и неспокойно. Поднялся, когда только-только начинало рассветать. Оделся и, боясь потревожить спавших Тараса и Нину, тихонько ушел из квартиры. А город уже просыпался. Прогремел еще пустой трамвай, выстроились в ряд тоже еще пустые троллейбусы, мчались автофургоны, от них веяло вкусным запахом горячего хлеба.
Перекусив в кафе, Щедров к девяти часам уже был в музее. Не задерживаясь, прошел в тот зал, где на высоком стенде в документах и фотографиях была представлена история гражданской войны на Северном Кавказе. Среди множества фотографий Щедров сразу увидел портрет отца. Он находился на старом месте, рядом с портретом Ивана Кочубея. На фотографии Иван Щедров выглядел молодо, намного моложе своего сына, и смотрел строго, даже сердито. Над припухшей губой пробивались чуть заметные усики. Брови хмуро сдвинуты, сбитая на затылок папаха, ремни через плечи, красный бант на груди. Под портретом повисла сабля в старых, поклеванных пулями ножнах, а еще ниже, в ящике под стеклом, покоился маузер с выгравированной на нем надписью: «Ивану Тихоновичу Щедрову за революционную доблесть — от Реввоенсовета Республики».
«Низкий поклон тебе, батя! Как ты тут?»
«Все так же, сыну, изо дня в день гляжу на людей, а они на меня. Вот и на тебя смотрю с радостью».
«А чего ж так строго?»
«Это, сыну, не строгость, а решимость тех трудных годов осталась на моем лице… Значит, что, сыну? Возвращаешься в родную станицу?»
«Возвращаюсь, батя. Хочу приобщиться к живому делу».
«Поезжай, поезжай, подсоби устькалитвинцам встать на ноги».
«Смогу ли подсобить?»
«А ты поднатужься и смоги!»
Рядом с портретом Ивана Щедрова — портрет такого же молоденького белобрысого парня. Тоже перекрещен ремнями. Из-под надвинутой на брови кубанки рыжим петушиным хвостом выбился чуб. Под обоими портретами крупно: «Доблестные герои — кочубеевцы Иван Щедров и Антон Колыханов». Во втором застекленном ящике лежал еще один маузер, и на нем надпись: «Антону Силычу Колыханову за революционную доблесть — от Реввоенсовета Республики».
«Доброго здоровья, дядя Антон! И ты, как мой батя, все молодеешь?»
«А что ж тут удивительного? Теперь мы, тезка, такими и останемся навечно — молодыми да пригожими. А ты чего тут? Пришел батька проведать?»
«Снова еду на работу в Усть-Калитвинскую».
«Это хорошо, что мой крестник и тезка не забывает родную станицу. Я рад твоему приезду».
Подошел работник музея, молодой парень в темно-синей униформе, и спросил, не нужны ли пояснения.
— Мне бы хотелось знать, где сейчас Антон Силыч Колыханов? — спросил Щедров. — Раньше он жил в Вишняковской.