Семейство Какстон
Шрифт:
Часть восьмая.
Глава I.
И отец отодвинул книги.
О юный читатель, или читатель, который был молод, помнишь ли то время, когда с беспокойством и грустью, еще хранимыми в тайне, ты, из сурового и неприязненного света, открывшегося тебе при первом шаг за домашний порог, возвратился к четырем мирным стенам, между которых невозмутимо сидят старики, помнишь ли, с какою досадой ты смотрел на их спокойствие и мир? Как недвижно-далеко от буйной молодости кажется это поколение, предшествовавшее тебе на пути страстей, поколение твоих родителей (иногда, по летам, не слишком много от тебя разное)! В нем спокойствие классического века, античное, подобно статуям Греков. Как странно противоречат твоему лихорадочному раздражению: это мирное однообразие
Если, среди зимы, три пассажира дилижанса сидят в нем тепло и спокойно, и четвертый, покрытый снегом и обмерзший, слезает с наружного места и внезапно помещается между них, они начинают тесниться, оправляют воротники шинелей, подвигают подушки, лежащие под ногами, и обнаруживают неудовольствие от потери теплорода: новый гость, значить, произвел впечатление. Будь же в вашем сердце все снега гор Грампианских, вы войдете незамеченные: не наступите только на ноги кому-нибудь, никто и не подумает о вас, – ничто не тронется с места и на инчь!
Я не смыкал глаз и даже не ложился в ночь, последовавшую за прощанием с Фанни Тривенион: утром, едва встало солнце, я вышел, куда? сам не знаю. Остались лишь смутно в воспоминании: длинные, серые, пустые улицы; река, которая в мрачном молчании текла далеко, далеко, в какую-то невидимую вечность; деревья, зелень, веселые голоса детей. Я вероятно прошел с одного конца великого Вавилона на другой, но память моя прояснилась только, когда, уже после полудня, я постучался у дверей отцовского дома, и, с трудом поднявшись на лестницу, очутился в гостиной, обыкновенном месте сборища небольшого семейства. С тех пор, как мы жили в Лондоне, у отца не было особенной комнаты для занятий: он устроил себе «угол,» угол на столько просторный, что в нем вмещались два стола, этажерка, и несколько стульев заваленных книгами. На противоположной стороне этого объемистого угла сидел дядя, почти совершенно оправившийся, и записывал что-то такое в маленькую, красную счетную книжку: вы знаете, что дядя Роланд, в своих издержках, был человек самый методичный.
Лицо моего отца было веселее обыкновенного, ибо перед ним лежал первый оттиск его первого творения, его единственного творения, Большой Книги! Она, таки нашла себе издателя. А спросите у любого автора, что значит первый оттиск первого творения? Матери моей не было: она, без сомнения, с верною миссис Примминс, отправилась в лавки или на рынок. Так как оба брата были заняты, естественно, что появление мое не произвело того впечатления, какое произвела бы бомба, певец, удар грома или последняя новость сезона, или всякая иная вещь, производившая шум в бывалое время. Ибо что производит впечатление, что наделает шума теперь? Теперь, когда удивительнее всех вещей наша привычка к вещам удивительным?
Дядя кивнул мне головой, и что-то проворчал; отец…
– Отодвинул книги, – да вы уж сказали нам это. – Сэр, вы крайне ошибаетесь: он не тогда отодвинул книги, ибо тогда он был занят не ими, а пробным оттиском. Он улыбнулся, многозначительно показал на него (на оттиск), как бы желая сказать: «чего ты теперь можешь ожидать, Пизистрат! Мой новорожденный-то, и еще не во всей форме!»
Я поставил стул между ними, взглянул на одного, потом на другого, и – да простит мне небо! – почувствовал возмутительное, неблагодарное зло на обоих: глубока, видно, была горечь моего расположения, что пролилась она в эту сторону. Юношеское горе – ужасный эгоист, и это правда. Я встал и подошел к окну: оно было открыто; снаружи висела клетка с канарейкой Миссис Примминс. Лондонский воздух пришелся по ней, и она весело пела. Увидав меня против клетки, стоявшим с мрачным видом и внимательно на нее смотревшим, канарейка остановилась и свесила голову на сторону, подозрительно глядя на меня, как бы из-под лобья. Но заметив, что я не замышляю дурного, она, робко и вопросительно, стала пускать отрывистые ноты, по временам
прерывая их молчанием; наконец, так как я не делал возражении, она, очевидно, сочла себя разрешившею недоумение, ибо постепенно перешла к таким сладким и серебряным аккордам, что я понял, что ей хотелось утешить меня, меня, её старого друга, которого неосновательно подозревала она. Никогда никакая музыка не трогала меня так глубоко, как её длинные, жалобные переливы. Замолчав, птичка села на решетку клетки, и внимательно смотрела на меня своими светлыми, понятливыми глазами. Я чувствовал слезы на моих глазах, отвернулся и остановился по середине комнаты, не решаясь, что делать, куда идти. Отец, кончив занятие сочинением, погрузился в свои фолианты. Роланд закрыл свою счетную книжку, спрятал ее в карман, тщательно обтер перо и смотрел на меня из-под своих густых, задумчивых бровей.– Да бросьте вы эти проклятые книги, брат Остин! Посмотрите, что у него на лице такое! Ну-ка, разрешите это, если умеете!
Глава II.
И отец отодвинул книги, и поспешно встал. Он снял очки, тихо потер их, но не сказал ни слова, а дядя, поглядев на него с минуту, как бы пораженный его молчанием, воскликнул:
– О, понимаю! он попался в какую-нибудь глупую проделку, а вы сердитесь! Не хорошо! молодой крови нужно течение, Остин: нужно. Я за это не сержусь: другое дело когда… пойдите сюда, Систи! Говорят вам, пойдите сюда!
Отец тихо отвел руку капитана и, подойдя ко мне, открыл мне свои объятия. Миг спустя, я рыдал у него на груди.
– Что это значит? – воскликнул капитан Роланд: – неужели никто этого не скажет мне? Денег что ли, денег, верно, надо этому повесе! К счастью, есть дядя, у которого их более, нежели нужно ему. Сколько? пятьдесят? сто, двести? Почем же мне знать, если вы не скажете?
– Полноте, брат! вашими деньгами тут ничего не поправишь. Бедный Систи! Что, отгадал я? Отгадал я намедни, когда…
– Отгадали, сэр, отгадали! Мне было так грустно. Но теперь легче: я могу сказать вам все.
Дядя тихо пошел к двери: утонченное чувство деликатности навело его на мысль, что он мог быть лишним в откровенной беседе между сыном и отцом.
– Нет, дядюшка, – сказал я, удерживая его за руку, – постойте: вы тоже можете посоветовать мне, поддержать меня. Я до сих пор был верен чести: помогите мне не изменить ей!
При звуке слова: честь, капитан молча остановился и приподнял голову.
Тут я сказал все, сначала довольно бессвязно, потом, понемногу, яснее и полнее. Теперь я знаю, что влюбленные не имеют обычая вверяться отцам и дядям. Научаясь из зеркал жизни, театральных пьес и повестей, они выбирают лучше: слуг и горничных или друзей, с которыми сошлись на улице, как я с бедным Франсисом Вивиеном; им раскрывают они сердечные треволнения. Для отцов и дядей они немы, непроницаемы, застегнуты до подбородка. Какстоны были самое эксцентрическое семейство, и не делали никогда ничего, как другие. Когда я кончил, я поднял глаза и жалобно спросил:
– Ну, теперь скажите мне, есть надежда? или никакой?
– Отчего не быть? – поспешно отвечал капитан. Де-Какстоны такая же фамилия, как Тривенионы; что до вас лично, я думаю, что молодая леди может выбрать гораздо хуже, для своего собственного счастья.
Я пожал дядину руку и со страхом повернулся к отцу, ибо знал, что, не смотря на его привычку к уединению, он так здраво судил о всех светских отношениях, как немногие, – если нужно было ему для другого взглянуть на них вблизи. Странная вещь: какую глубокую мудрость оказывают ученые и поэты в чужих делах, и как редко употребляют ее в своих! И почему все это так на свете? Я взглянул на отца, и надежда, возбужденная во мне Роландом, быстро рассеялась.
– Брат, – сказал отец тихо и качая головой, – свет, который предписывает законы тем, кто живет в нем, не дарит большим вниманием родословную, когда не связано с ней права на владения.
– Тривенион был не богаче Пизистрата, когда женился на Эллинор, – отвечал дядя.
– Правда, но леди Эллинор была тогда не наследница, и отец её смотрел на эти вещи, как ни один, может быть, пер в целой Англии. Сам Тривенион, я думаю, не имеет предрассудков на счет сословия, но он строг в практическом смысле. Он кичится тем, что человек практический. Безрассудно было бы говорить с ним о любви, об увлечениях юности. В сыне Огюстена Какстон, живущего процентами с каких-нибудь 16 или 10 т. ф., он увидел бы такую партию, которую не похвалил-бы ни один благоразумный человек в его положении. Ну, а леди Эллинор…