Семигорье
Шрифт:
Отец шарит по низкому подоконнику, подцепляет и двумя руками надевает очки, железные дужки заводит за уши.
Растопырив пальцы, он удобнее сажает очки на прямой, ещё влажный нос, говорит мягко:
— Ты путаешь доброту с жалостью. Доброта — всегда действие. Нельзя быть добрым, ничего не делая. Это — раз. Второе: понятие добра, как всё в жизни, меняется, извечного добра нет. Не придёт тебе в голову, что убить человека — добро? Но мы убивали белогвардейцев в гражданскую войну, без этой жестокости нельзя было защитить революцию. Всё зависит то того, какая цель скрыта за твоим действием. Подло другого
Добреньким быть к одному, другому труда не составляет. Ты сам это заметил. Вся сложность в том, что понятие добра не исчерпывается отношением к отдельному человеку. Обязательно оно включает в себя понятие целесообразности. Сказать точнее — социалистической целесообразности. Что это такое? А вот что. Если ты что-то задумал, ты должен ясно представить, кому будет польза от твоего поступка: тебе, другому какому-то человеку или общему нашему делу? Социалистическая целесообразность — уметь остановить свой выбор на последнем…
Отец одевался медленно, он плохо переносил жару. Надев штаны, он некоторое время сидел неподвижно, упираясь вытянутыми худыми руками в колени, шумно отдувался. Повременив, расправлял рубашку, встряхивал её, быстро просовывал в рукава руки и, через голову, накидывал на белое, в мелких родинках тело — даже среди лета отец редко купался, плохо плавал, избегал подставлять себя солнцу. Он много ходил, всегда о чём-то думал, физически работал мало, тело его было намного слабее разума.
Отец вытянул из белья чистые, с аккуратно заштопанными пятками носки, бросил их на ногу, повыше колена.
— Вот пример с милым тебе Скаруцким, — почему-то нервничая, сказал отец, он выпрямился на лавке, руками опять упёрся в колени. — Хороший, добрый, очень учтивый человек! За грибами ходить с ним — одно удовольствие… А вот комиссия представила выводы, что он отступает от программы. И при всех своих симпатиях к Скаруцкому-человеку я не мог оспорить выводы комиссии. Сам знаю как преподаватель: Скаруцкий слаб… Сидит передо мной человек обходительный, всегда и со всеми любезный. Он мне симпатичен. Как представитель государства, я должен отстранить его от преподавательской работы. Я знаю, что лишаю его привычной ему трудовой радости. Я всё это знаю. И всё-таки подписываю приказ…
От суровых слов отца у меня ноет сердце. Я знаю Алексея Александровича Скаруцкого. Он любит играть со мной в шахматы. Однажды, с тысячами извинений, он попросил меня прослушать стихи, написанные им, как он выразился, «в лирический момент своей жизни и на досуге». Я добросовестно прослушал то, что, закрыв глаза, он с взволнованностью мне прочитал, и честно сказал, что его лирическое настроение мне понятно и трогает меня. Он долго с признательностью смотрел мне в глаза и несколько раз повторил: «Вы добрый человек, вы очень добрый человек, Алёша!..»
Я знал, что Алексей Александрович сам варит обед. Когда он ссорится с женой, женщиной молодой и грубой, он изъясняется с ней записками и письмами, подчёркнуто называя её на «вы». Меня трогало внимание Алексея Александровича, я сочувствовал его, как мне казалось, одинокой жизни. Я с удовольствием бывал у него в доме. И очень переживал его неожиданное и непонятное отчуждение.
Вчера я встретил его у стадиона, улыбнулся ему, поздоровался и в первый раз не увидел ответной приятной улыбки, его привычного любезного приветствия: «Доброго утра, молодой Алексей Иванович!», которое он произносил с поклоном и всегда с оттенком некоторой торжественности. На этот раз Алексей Александрович, увидев меня, неожиданно высоко поднял голову, плотно сжал губы и, насколько мог, твёрдыми шагами прошествовал мимо.Я не знал, что виной тому был отец.
Я молчал. Но отец знал, что я чувствую. Он всегда удивительно точно угадывал мои мысли и чувства! Рывком затянув на брюках ремень, он сказал: «Начнёшь жить, придётся самому решать — поймёшь! И сыну своему моими словами о сути добра скажешь! Вот сын твоего сына, может, не будет столь вынужденно жесток — не в такую беспощадную эпоху жить будет. А пока — так…»
Я давно чувствовал, что отцу нелегко даётся его суровость. И неуступчив он не от холодного сердца!
ВОЛЬНИЦА
— Стой! Чем пахнет? — Юрочка закинул голову, закрыл глаза, ноздри его тонкого носа раздулись, вздрогнули.
— Лесом! — сказал Алёшка.
— Эх, чудик! — Юрочка покачал головой. — С этого вот шага начинается наша вольница… — Он расстегнул пальто, вытащил укрытые от посторонних глаз стволы и ложи, собрал ружья, вложил патроны. Как только ружьё захлопнулось, руки Юрочки напряглись, шея вытянулась, как у лисы на подкраде, глаза сверкнули холодным блеском.
— Ну, что возишься! — в нетерпении сказал он. — Пошли!
Они закинули ружья за плечи, подняли с земли тяжёлые школьные портфели, в которых на этот раз были не учебники и тетради, а хлеб, картошка. Кульки с сахаром и пачки печенья, и молча пошли лесной дорогой, каждый с затаённой радостью вдыхая запах согретой солнцем опавшей хвои. Листьев, отгоревших, теперь словно пеплом осыпанных цветов иван-чая, — всей этой щедрой осенней земли, пахнущей свободой.
Когда Алёшка вернулся из Ленинграда. Юрочка отыскал его.
— Соскучился по тебе, чудик, — сказал он, одаривая Алёшку своей неотразимой улыбкой. — Думал, не вернёшься. Тут охоту открыли, а тебя нет…
Он открыто радовался. О размолвке, лошадях, Василии он давно уже не вспоминал. Он умел, милый Юрочка, удивительно легко забывать то, что было ему неприятно.
Они не проучились и месяца, как Юрочка затосковал: на уроках страдал, вздыхал, с тоской поглядывал в окно на опадающие с жёлтых тополей листья. Однажды он не выдержал: после уроков увлёк Алешку за собой, остановил посреди улицы, решительно заявил:
— Всё. До отрыжки. Ещё неделя занятий — и я труп. Собирайся, устроим вольницу…
И вот, обманув бдительность Юрочкиной мамочки, заговорив и запутав Алёшкиных родителей, они тихо и благополучно вступили в лес, имея в запасе, по крайней мере, три безмятежно-свободных дня!..
К Алёшкиному месту, на дубовой гривке в междуозерье, они пришли к полудню, возбуждённые ожиданием охоты и свободные от угрызений совести. В Разбойном бору они подняли глухариный выводок, и хотя молодые глухарята их обхитрили, вспыхнувший охотничий азарт охватил их в полную силу, и, наскоро сжевав по куску хлеба и засунув портфели под стог, они тут же разошлись в поисках дичи.