Семнадцатый самозванец
Шрифт:
Кони дернули, сани покатились.
Тимоша вдохнул грудью свежий холодный воздух. По Москве начинали перекликаться охрипшие на холоду петухи. Тимоша вскинул голову. С края на край неба тянулась широкая звездная полоса — Млечного пути. Чуть розовел край неба и в глубокой темной синеве начинал тонуть золотой месяц. Тимоша вспомнил: небо и звезды, и месяц, и радостный
И вспомнив, повел глазами.
Палачи, сбросив кожушки, стояли возле него в красных рубахах. А он в черном рядне, распятый, стоял меж ними, и не было никого, кто мог бы помочь ему.
Ранние белые дымы тянулись в небо. Редкие прохожие, увидев страшные сани, срывали с голов драные шапки и треухи, испуганно тараща глаза и мелко, быстро крестясь. Лица у всех были невеселые, и в памяти у Тимоши всплыло: «И помрачатся смотрящие в окно». «Откуда это? В какое окно?» подумал он, удивляясь и понимая, что совсем не ко времени все это. Но память, независимо ни от чего, вдруг стала нанизывать одну на другую строки из книги древнего мудреца Екклесиаста.
И Тимоша, закрыв глаза, беззвучно, одними губами стад шептать: «И помрачатся смотрящие в окно, ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы — доколе не порвалась серебряная цепочка и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем…»
Сани остановились. И Тимоша открыл глаза и, поглядев вперед, увидел высокий деревянный помост. Но прежде чем сойти с саней и подняться по ступеням, сухими и ласковыми, и испрашивающими прощения глазами взглянул на друга своего Костю и, не чувствуя боли, пошел обожженными ступнями наверх, к черной плахе с воткнутым в неё топором.
Эпилог Зимой 1661 года в Кремле, в толпе, стоявшей у патриаршего собора, появился статный мужик с курчавящейся бородкой. Из открытых
дверей доносилось благолепное, ангелоподобное пение и грозный левиафанов рык протодиакона: «Подьячему Новой Четверти — Тимошке Анкудинову — анафема!» Наклонившись к седовласому, ясоглазому — по всему видать книжному человеку — спросил мужик тихо:— Кто таков — Анкудинов?
— Великий еретик!
А мужик спросил снова:
— И все же, за что его так-то — анафеме?
Старец удивился:
— Нешто не знаешь, сколь уже лет анафемствуют Тимошку — злого еретика, продавшего и церковь, и государя, и именовавшего себя — облыжно князем Шуйским.
Мужик, тряхнув кудрями, спросил снова:
— Ты, дедушко, не гневись — издалека я, с Соловков иду, а сам — с Дону, и всего того, о чем ты баишь — не ведаю.
— А пошто это тебе, парень?
Мужик весело блеснул ровными, крепкими зубами.
— Любопытен я, дедушко, до всего, что вижу.
— А как звать-то тебя, любопытный?
— Стенькой, — ответил мужик. — А по батьке — Разей.
— По-московски, значит, будет Разин, — сказал старик.
— По-московски — Степан Тимофеевич Разин, — согласно подтвердил парень.
И встал, отринутый богом и людьми, Тимофей Демьянов сын Анкудинов в ряд с ворами и ересиархами, от имен которых в смертном страхе обмирало не одно сердце, ибо перед ним поминали первого самозванца — Гришку Отрепьева, а сразу же за ним вероучителя раскола протопопа Аввакума.
А следом шли Стенька Разин и Ивашка Мазепа, и Емелька Пугачев — позор России и её бесмертная слава. А он, Тимофей Анкудинов, не стал славой России, но не стал и её позором. Он не был Разиным, но не был и Мазепой. Он шел за светом и хотел рукою коснуться истины. Он умер задолго до рассвета, не в сумерках даже — в глубокой тьме.
Он хотел познать истину, чтобы истина сделала его свободным, а он, принеся её людям, сделал бы свободными и их. И разве не был он горящей свечой на крестном пути рода человеческого к истине?