Семья и школа
Шрифт:
У Артемия Филатовича подкосились ноги, он прислонился к перилам, чтобы не упасть.
Бледный, как полотно, он смотрел глазами, полными ужаса, на директора:
— Как застрелился?
— Говорю вам, что застрелился… Как! Как! Как люди стреляются!
Артемий Филатович провёл рукой по лбу, словно стараясь прийти в себя:
— Я… экзаменовать не могу… у меня… голова…
Он прошёл, ничего не видя, через толпу учеников, которая широко расступилась перед ним, с ужасом глядя на страшного «жирафа».
Он шёл, сам не зная куда, зачем.
— Подгурский Алексей, ученик IV класса,
Около свежей могилки, заваленной венками: «От товарищей», «От убитого горем отца», «От сестрички», «Внучку Алёше от бабушки», стоял на коленях, даже не стоял на коленях, а сидел на корточках, — вот, как сидят дети, надолго поставленные на колени, — Артемий Филатович и плакал, закрывши руками лицо.
Он плакал тихо, беззвучно, старческими слезами, только спина и плечи вздрагивали от тихих рыданий.
О чём плакал этот бедный, преждевременно состарившийся человек?
О чужой ли загубленной молодости?
О собственной ли загубленной, изломанной, исковерканной жизни, которая довела его до озлобления на ребёнка?
О том ли и о другом ли вместе?
О многом плачет человек, если он заплачет в сорок пять лет отроду.
Харьковская трагедия
В одном из харьковских департаментов разыгралась ужасная история.
Выключенный чиновник VII класса убил своего директора и ранил одного из начальников.
Чиновник этот был болезненно-нервным молодым человеком. Два года тому назад он даже покушался на самоубийство. У него была семья, мать, которую он очень любил, и которая видела в успешности его чиновничьей карьеры единственную гордость, радость, счастье и спасение. Чиновник плохо шёл по службе и медленно подвигался вперёд.
Он пробыл в звании чиновника VII класса 2 года — предельный срок — и ему предстояло одно из двух: или быть удостоенным звания чиновника VIII класса или убираться на все четыре стороны.
Таковы департаментские правила.
Чиновнику обещали, что его, пожалуй, удостоят звания VIII класса, но с тем, чтоб он перешёл в другой департамент.
В департаментах это делается с неудобными почему-либо чиновниками:
— На тебе повышение по службе, только убирайся в другой департамент. Пусть там с тобою возятся, как знают.
Но чиновник не выдержал поверочного испытания для производства в следующий класс, и ему предложили:
— Убирайся на все четыре стороны.
Он обругал своего директора, сказав:
— Вы меня обманули! Вы меня погубили!
И побежал к матери, которая с тревогой, с волнением ждала его возвращения со службы.
Он успокоил свою мать, встретившую его со слезами на глазах, с бледным лицом, с мучительным вопросом: «Что? Жизнь? Смерть?»
Он пожалел бедную мать и успокоил её
— Ничего, ничего, мама! Всё идёт отлично.
Он был спокоен? Он успокаивал других?
По наружности, вероятно, очень спокоен. Быть может, излишне бледен, что мать, конечно, приписала волнению, естественному в столь важный момент. Быть может, если бы она взглянула попристальнее в его глаза, она бы с криком ужаса схватила его за руки, силой не пустила бы его из дома.
— Что ты хочешь
делать?! Что случилось?!Но она не видела выражения его глаз, быть может, потому, что её глаза были застланы слезами.
Молодой человек ушёл из дома, забежал купить револьвер, — и в магазине показался спокойным, иначе юноше не продали бы револьвера, — явился на место своей службы, — и здесь показался спокойным, иначе бы его не пустили, — выстрелил в директора и в одного из делопроизводителей.
— Это случилось в школе! — скажете вы.
Нет, нет, нет. Это случилось в департаменте, где никто не интересуется личностью юноши, никто не входит тепло и участливо в его личную жизнь, где никому нет дела до его горя, печалей, страхов, до его души, это случилось в департаменте, где царит «дело», где сухо и канцелярски говорят чиновнику:
— Здесь не благотворительное учреждение. Успевайте по службе или убирайтесь вон!
Сколько на Руси людей, теперь уже старых или стареющихся или бодрых и несущих полезную службу родине, которым эта харьковская трагедия напомнит эпизоды их собственной юности.
Вы извините за то, что я расскажу вам «детскую историю», но ведь и речь идёт о трагедии из детской жизни.
Дело было при переходе из 5-го класса в 6-й. Я проболел около года, остался в 5-м классе на второй год, и теперь вопрос о переходе в следующий класс был для меня вопросом жизни и смерти.
И не для меня только, — ещё более для моей больной матушки, которая тянулась из последнего, чтобы дать мне образование. Ей оставалось жить только несколько месяцев. Я знал это, мне сказал доктор. Много старческих немощей вели её к могиле, но самым страшным было порок сердца. Волнение, горе, удар был бы для неё смертельным ударом.
Можете себе представить, в каком состоянии я шёл на экзамен, когда она перекрестила меня и отпустила, сказавши:
— Не бойся, я буду за тебя молиться Богу.
Теперь много пишут о воинах, прощающихся с матерями, идя на поле битвы. Право, есть много мальчиков, которым приходится переживать совершенно то же, что этим взрослым людям. Даже ещё худшее.
Маленький классик, я, идя в гимназию, нёс жизнь свою и своей матушки.
Предстоял самый страшный экзамен, — письменный латинский, у учителя, который заставлял нас зубрить целые страницы из Саллюстия и требовал, чтобы мы делали переводы, не заглядывая в текст. Можно было бы подумать, что нам всю остальную жизнь придётся говорить только по-латыни!
От текста, который был нам продиктован для перевода, веяло ужасом. Тут были самые трудные глаголы. Самые редкие исключения. Самые изысканные обороты. Так не говорил и не писал ни один римлянин!
И от нас требовали, чтобы мы употребляли «самые латинские» выражения.
Этот текст грозил сотнями опасностей, Каждое слово скрывало за собой ловушку и гибель. Минута рассеянности, минута ослабнувшего внимания — и всё погибло.
Можете себе представить, как я мог сосредоточиться на латинских исключениях, когда перед моими глазами всё время стояла мать. Спальня, полная запахом лекарств. Моя мать кое-как перебралась с кровати, стоит на коленях и со слезами молится теперь перед иконой, перед которой затеплила лампадку.