Сендушные сказки (сборник)
Шрифт:
Даже дрожь по телу прошла. «Век буду служить. Если даже отошлют Григория Тимофеича куда в Сибирь или в монастырь за беспрестанное пьянство, так и туда за ним пойду подавать барину чашу».
Почувствовал на плече руку.
Возмущенно повернул голову.
И сразу отняло руки и ноги – Бадаев!
Рожа обветренная, дикие бакенбарды в кудлатой седине, как в желтой соли, взгляд по-прежнему лют. Довольно прижал Стёпку к стене обширным животом и дважды дал кулаком по лицу, по носу, чтобы кровь выступила обильно.
– Пошто бьешь? – высунулся какой-то лавочник.
– Такое желание имею, – умно, не оборачиваясь, объяснил лютый помещик. – Сей мальчишка от меня беглый.
– Тогда
Сразу собрались зеваки. Кто-то засомневался:
– Да точно ли беглый? Эй! Уж очень охотно бьешь.
Бадаев хохотнул, распушил рукой седые бакенбарды:
– А ну, собачек сюда!
Какой-то человек бросился в переулок, где стояли телеги помещика, и правда привел свору собак. Больше всех прыгала на привычно окровавленного Стёпку старая добрая сука Тёшка. Узнала мальчишку. Радовалась, что опять залижет мальчишке раны. В ужасном отчаянии Стёпка двумя руками отталкивал от себя добрую суку, но оттолкнуть не смог. А Бадаев радостно объяснил зевакам:
– Всякий раз, как еду в Москву, беру с собой собачек. Мои собачки хорошо помнят каждого моего крепостного человечка. Поротые люди всегда отлеживаются на псарне, там хорошо. А всем известно, что собачки жалеют обиженного человечка. Вот сука Тёшка, к примеру, сами видите, жалеет мальчика.
Зеваки смеялись.
Бросили Стёпку в телегу.
В какой-то темной деревеньке, спрятавшейся в лесу, прикащик Бадаева плешивый пожилой дядька Зиновий, распрягая лошадей, умудрился шепнуть: «Я, Стёпка, на ночь плохо сарай запру. А ты убегай. Как хочешь, так и убегай. У хозяина давно помутнение ума, запорет насмерть».
Бежал.
Закаменел сердцем.
Раньше любил собак, теперь возненавидел.
В Москве явиться к доброму барину Григорию Тимофеичу не посмел.
Стал жить сам по себе. Ну, воровал, конечно. Потом по случайной смуте взят был охочими стрельцами, правда, без рванья ноздрей, и выслан в Сибирь, в Енисейск. Там поверстался в казаки.
Ах, Сибирь, Сибирь!
Чем дальше уходил от Москвы, тем больше каменел сердцем.
А как еще? Совсем безроден, всеми оставлен. Проклят всеми, даже, наверное, добрым барином Григорием Тимофеичем. Думает барин, наверное, что сбежал от него Стёпка. Украл сверток и живет преуспевая. Вот почему дрогнул, услышав от московского дьяка: «Готов служить боярину Григорию Тимофеичу?» Так понял, что возвысился добрый барин и хочет еще выше возвыситься. Вот аптекарский приказ уже под ним, а потом, смотришь, отойдет и пушкарский. Просматривая списки новоприбылых, увидел, наверное, Григорий Тимофеич Стёпкино имя, угадал послушного мальчишку в якуцком казаке. Через московского дьяка передал про человека с нехорошим именем. Но кто? Где объявится такой человек? Не Шохин ли? И почему искомый зверь может произвести в Москве всякие перемены?
Идешь, снег похрустывает. В морозном воздухе дыхание – как мысли. Смутно тешил себя: вот боярин Морозов, собинный друг царя, представит носорукого царю, а Тишайший, государь Алексей Михайлович, восхищенно спросит: «Кто привел столь старинного зверя?» Ответят государю: «Стёпка Свешников, человек служивый». Спросит государь: «Ну? Просит чего? Есть у него мечта?» Вот тогда он, Степан Свешников, и выступит, и напомнит царю про доброго барина Григория Тимофеича. Если правда жив старик, если не замучили его в дальнем монастыре, если дело не так обстоит, как говорил московский дьяк, выпросит у государя отдать ему барина.
Шли.
На черной ондуше, низко торчавшей над убитым, покрытом застругами снегом, стрекотала сорока.
– Вот подлая птица.
– Чего? – не понял Свешников.
– Птица короконодо,
говорю, подлая, – глухо пробормотал Шохин, подморгнув ужасным вывернутым веком. – Как увидит, так трепетать начинает.– Думаешь, увидела кого?
– А пойди взгляни.
Свешников обернулся.
Было видно, что вож сам ни за что не пойдет в сторону одинокой ондуши, на которой шумела, стрекотала вспугнутая чем-то птица короконодо. Пусть писаные и звали вожа Шохина тонбэя шоромох, видно, что даже такой смелый не пойдет в сторону птицы без особого дела.
Пропустив аргиш, Свешников без труда добежал до траурного дерева.
Вблизи оно оказалось раскоряченным, страшным, будто коптили его в густом дыму. И несло от дерева большим неуютом. Как весь этот край, казалась ондуша очень старинным создание, как бы закутанным в смутные сумерки, скопившиеся в ее ветвях. А за снежные бугры уходила полузанесенная, но явственная цепочка следов. Сразу подумал: это учуг прошел – верховой бык. Тяжело прошел. Наверное, с человеком на спине.
Вспомнил испуг Шохина.
Вот оказывается, не напрасный испуг.
Вот дрался вож с незамиренными племенами, пускал в ход сабельку и пищаль, подводил дикующих под шерть, сплавлялся по бурным рекам, боролся с дедом сендушным босоногим и еще много страшного видел, а почему-то вдруг ужаснулся, увидев в снегу простую стрелу томар.
Так Свешников постоял, прислонясь к ондуше, потом догнал усталый аргиш, но никому, даже вожу, не сказал об увиденном. Пытался сам все понять. Вот, вспоминал, поначалу видели невысокий пенек от дерева, ссеченного железом. Потом видели чужую стрелу. Потом берестяной чертежик с непонятными крестиками. А теперь еще и след учуга. Нисколько не удивился, услышав вечером от Шохина: «Ставь в караул самых надежных».
«Кого боишься?» – спросил.
«Дикующих».
Ночь. Сны прельстительные.
– Степан! Степан! Да ну же, очнись!
Кто кричит? Зачем? В сладком сне видел величественного зверя, у которого рука на носу. «Степан! Ну же!» В сладком сне вел величественного зверя в Россию. Люди встречные, добрые христиане, дивились, бросали носорукому калачи. Зверь калачи ловко ловил гибкой рукой, тем питались.
– Степан!
– Чего? – пробудился.
– Вставай же быстрей! Писаные!
Ловя рукой сабельку, вывалился из урасы:
– Где?
– Там! – в испуге тянул за рукав Микуня.
Дышал, как собака, в ухо: «Не брось меня!»
А снег красный, зеленоватый, изжелта. Потом снова красный, желтые тени.
Казалось, весь мир пылает, бросая зловещие цветные тени на пустую сендуху. Действительно, юкагиры зажгли костры. Широко зажгли. Не ошибся Христофор: совсем не пуста сендуха, ох, не пуста. Так только кажется. Все небо пылало в стороне полночи. Там кто-то сдвигал и снова распахивал цветные занавеси. Там весь мир пылал. Опустив морды, без удивления стояли только олешки, они такое много раз видели, да еще собаки спали, сбившись в теплый клубок. Не чувствовали смерти.
Возле второй урасы тесно стояли Ганька Питухин, Гришка Лоскут и Федька Кафтанов. Все при оружии, ко всему готовые. Оттолкнув казаков, Свешников резко вздернул шапонач, ровдужную дверную закрышку, и увидел крошечную, но дающую некий смутный свет лампадку, стоявшую на полу.
У прогоревшего костерка навзничь лежал Шохин.
Лежал не у входа в урасу, как раньше любил спать, а в самой глубине, где ложился в последние ночи. Почти по плечи прикрыт теплым заячьим одеялом. Вроде спит, открыто только лицо. Но лицо есть образ божий. А у вожа Христофора Шохина лица не было. Только кровавый, запекшийся на холоде мертвый круг, неаккуратно и густо исполосованный острым железом.