Сентябри Шираза
Шрифт:
Возвращаясь в свою комнату, Ширин замечает, что дверь в кабинет отца закрыта. Прикладывает ухо к двери, слышит шорох бумаги. Без стука открывает дверь. Мама сидит за столом, заваленным папками, книгами и фотографиями, она поднимает глаза:
— Ширин-джан, ну ты и напугала меня!
— Мам, что ты делаешь?
— Видишь, сколько здесь бумаг! Надо их унести. — Мама протягивает руки ладонями вверх — показывает, какой на столе беспорядок.
В другой раз мама бы прикрикнула на нее за то, что она вошла без стука. Но сегодня это уже не имеет значения.
— Унести? — переспрашивает Ширин.
— Все это надо убрать. Понимаешь, новые власти могут дать приказ обыскать наш дом. Так что придется убрать то, что они могут счесть подозрительным. Помнишь,
— Тебе помочь? Я могу рвать.
— Ты? — Мама улыбается. — А впрочем, почему бы и нет? Здесь столько всего… — Сегодня круги под глазами у мамы темней. — Ширин-джан, ты же еще не завтракала! Хочешь есть?
— Нет, я уже поела, — лжет Ширин.
Она садится рядом с мамой — рвет бумагу. Они рвут банковские счета, листки с именами и телефонами отцовских друзей, поздравительные открытки и фотографии — большинство из этих людей Ширин не узнает, а если и узнает, то лишь хорошенько всмотревшись. Когда-то Баба-Хаким был молодой и даже красивый. А дядя Джавад — мальчишкой, тощим и лохматым. На одной фотографии — на ней молодая женщина, не мама, в прозрачном белом платье снята со спины — Ширин задерживает взгляд. Женщина на пляже взбирается по склону дюны, ветер яростно треплет ее платье, оборачивает подол вокруг ног. Ее волосы прикрыты тонким платком, завязанным на затылке; женщина придерживает его левой рукой, а правой балансирует как танцовщица. Ширин нравится, что женщина снята со спины — когда фотограф нажал на затвор, женщина даже не подозревала, что какой-то любопытный, может быть мужчина, а может быть и отец, снял ее. Ширин поражена: подумать только, этот мужчина, ее отец, который носит костюмы, ходит на работу, читает газеты, прожил такую долгую жизнь до нее, видел столько всего, чего она никогда не увидит, знал, а может, и любил стольких, кого она никогда не узнает.
Встречаются и другие фотографии: родителей, на них отец и мама на юге Франции; Кейвана и Шахлы, загорающих у своего бассейна; друзей семьи, Куроша и Хомы, на заснеженном склоне какого-то горнолыжного курорта. Куроша, это она знает, казнили в тюрьме. Она помнит, что его прозвали Ага-йе сиясат — Господин Политик. Любой разговор он начинал так: «Вы слышали, выбрали такого-то и такого-то?» или «Что вы думаете об убийстве того-го и того-то?», она в этих вещах ничего не понимала, но споры о них затягивались далеко за полночь — тогда она давно уже лежала в темной спальне, прислушиваясь к голосам взрослых, прерывавшимся позвякиванием кубиков льда в стаканах с виски. В тот вечер, когда Ширин узнала о гибели Куроша, она впервые услышала, как плачет отец. Она лежала в кровати, а сквозь закрытую дверь до нее доносились чьи-то рыдания; поначалу она не поверила, что это отец, но потом услышала его голос:
— Они убили Куроша, убили! Не могу в это поверить!
Жена Куроша, Хома, запомнилась Ширин своей белой норковой шубой и идеально круглой родинкой над губой. Ширин слышала, что Хома погибла во время пожара. О пожаре все знают.
Ширин задерживает взгляд на своей фотографии — там она на катке. Как ее рвать, может, сначала пополам, потом на кусочки — там прядь волос, здесь прищуренный глаз? Ширин разгибается, оглядывает кабинет: выдвинутые ящики, заваленный стол, горы бумаг на полу… Неужто мама сошла с ума? Что подумает отец, когда вернется домой и окажется, что от его жизни остались какие-то клочки?
— Ты уверена, что это надо? — спрашивает она у мамы.
Мама роняет бумагу на стол. Тянется за сигаретой, подносит ее ко рту.
— Не уверена.
Ширин знает, что мама курит, когда дела плохи. Закурила она несколько лет назад — Ширин тогда было лет пять-шесть, и мама иногда брала ее с собой, когда ходила к одному пианисту, который давал ей уроки пения. Час-другой Ширин сидела в гостиной пианиста, разглядывала его книги, картины на стенах, серебряные
подсвечники, мраморные полы. Удивляла ее игрушка на письменном столе, лягушонок Кермит [29] — такая вроде бы неуместная в этом доме, заполненном антиквариатом. Игрушка примирила Ширин с пианистом, и у нее хватало терпения сидеть и слушать его игру и мамин голос — доносясь сквозь закрытую дверь, он казался незнакомым. Когда музыка и пение стихали, слышались разговоры, смех, и Ширин думала, какая шутка их развеселила, впрочем, она ее вряд ли поймет. Наконец дверь распахивалась.29
Один из персонажей телевизионного сериала «Маппет-шоу».
— Ты не слишком скучала? — спрашивал пианист и вытаскивал из кармана шоколадное яйцо с сюрпризом.
Ширин разворачивала обертку и съедала шоколад, а игрушку разглядывала потом. И только вечером, сидя у себя в спальне, собирала игрушку и ставила на полку над столом — там уже составилась целая коллекция: зебра, кошка, военный самолет, машина — памятки маминой личной жизни. Игрушки были крошечные, никто их не замечал, даже Парвиз, и Ширин утешала себя тем, что многие вещи, если они маленькие и не бросаются в глаза, никто не замечает. После визитов к пианисту мама ходила в приподнятом настроении, но к концу дня сникала, а вечером садилась в гостиной и то и дело курила: сигареты, по ее словам, успокаивали нервы.
— Понимаешь, Ширин-джан, у меня нет уверенности, что надо, а что не надо, — говорит мама, выдыхая дым; она смотрит в окно и тихо плачет. Ширин замечает, что мама все еще в пижаме. Лак на ногтях ее ног облупился. Не надо было спрашивать маму. Ширин берет свою фотографию, рвет на части.
Глава шестнадцатая
Исаак в крохотное оконце глядит на темные тучи, вдыхает сырой утренний воздух. Вскоре с неба обрушивается град, градины барабанят по черным прутьям металлической решетки. Через разбитое стекло в камеру льет дождь, образуя лужу.
В коридоре зажигают свет, едва сквозь щели под дверью проникает бледная полоска, как дверь распахивается.
— Подъем! Живей, живей! В душ!
Мехди опускает ноги на пол, но больная нога больше не держит его.
— А! — Он со стоном падает на матрас. — Мы же принимали душ совсем недавно. Что, неделя уже прошла?
Исаак протягивает руку, Мехди налегает на нее всем своим весом. И так они ковыляют к выходу.
Рамин прикрывает ухо рукой:
— Тише вы, — бормочет он во сне.
Он что, забыл, где находится?
— Рамин-джан, вставай! — говорит Мехди, но Рамин даже не шелохнулся.
В коридоре они вливаются в толпу заключенных и направляются в душевую. Там они раздеваются, заходят в душевые кабинки. Исаак уже научился не смотреть на голых мужчин, на ноги в волдырях, с почерневшими ногтями, шлепающие по серым лужам на ослизлом кафельном полу. Он заходит в кабинку, становится под ледяные струи, быстро намыливается. Стирает рубашку, нижнее белье, носки, понимая, что плесень, как ни три, не отмоешь. Выходит из-под душа, перевесив через руку одежду, — ищет свободный уголок, чтобы одеться. Другие, как и он, ходят мокрые в поисках местечка поукромнее — не хочется стоять совсем уж на виду. Внезапно прямо перед собой он видит знакомое лицо, лицо из далекого прошлого.
— Вартан? Вартан Софоян?
Заключенный, такой же голый, как и он, застывает на месте как вкопанный.
— Господи! Исаак Амин!
Несколько мгновений они смотрят друг на друга. Им никогда не доводилось разговаривать друг с другом подолгу.
— Так, значит, вы тоже здесь… — говорит Исаак. — И давно?
— Месяца два. Меня держали в другом блоке. А вы здесь сколько?
— Кажется, месяца три. Тут теряешь счет дням…
— Да, знаю.
К ним подходит охранник — он следил за ними. Здесь, в душевой, его черная винтовка устрашает еще больше.