Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сколько раз пробовал бросить, да ничего не получалось. Ты Сам знаешь, Господи — Ты ведь всё знаешь! — я даже думать не могу, пока не выпью! Ни гимнов не помню, которые раньше пел, ни молитвы — ещё мама меня учила. Пока не хлопну стаканчик–другой, всё мне так тошно, что впору глотку себе перерезать. А как только выпью, так сразу и забуду, что думал бросать, и пью, пока самого не затошнит. Боже, Боже, зачем же Ты сотворил всё то, из чего делается виски, коли знал, что из–за него я перестану быть человеком?

Он остановился, дотянулся до кружки, стоявшей на полу, и сделал огромный глоток. Потом, закашлявшись, он с виноватым видом поставил кружку на пол и снова заговорил: — Господи, я вижу, что мне надежды больше нет, — ведь сама река жизни мне не в радость, если бутылка пуста. Кто пьёт, тот знает. Не то чтобы мы были пьяницы — нет, Господи, мы ведь не пьяницы, совсем нет! — а только ничего делать не можем, пока не выпьем. Пьём мы, конечно, много, но пока ещё не пьяницы, нет, — вот и сейчас я не пьян. Всё это правда, плохой я человек, а только разве бы я стал молиться Тебе,

Господи, кабы не выпил сначала пару кружек? Ох, Господи, смилуйся, освободи меня от власти сатанинской! Господи, Господи! Ничего не могу с собой поделать! Не посылай меня в проклятое место! Даже бесам ты позволил войти в свиней, так позволь же и мне!

Бедная, несчастная человеческая душа! Пусть и тело, и разум замутнены выпитым зельем, она всё ещё остаётся душою живою и мучается от собственного греха. Из самой пасти ада она взывает к Богу. Пока у человека остаётся способность согрешить, он остаётся человеком. Бог внимает этой молитве из глубины отчаяния уже потому, что она признаёт своё бессилие; но трезвые прошения недобрых и самодовольных Он отвергает. Кто сам не прощает, тот и прощён не будет. Поэтому молитва фарисея — это всего лишь глухие удары о стены ада, а когда чья–то душа взывает к Нему из огня, её отчаянный вопль заставляет трепетать струны любящего Отцовского сердца.

Какие–то грехи человеку должно оставить, но другие он должен носить с собой. Общество презирает пьяниц, потому что они мерзки на вид. Но стоит ли прислушиваться к нему, пока оно у самой своей груди вынашивает такие пороки, которые для души человеческой оборачиваются ещё худшим ядом? Как бы трудно ни было пьяницам и грешникам войти в Царствие небесное, спасти их подчас намного легче, чем тех, чьи мысли и сердце полностью поглощены деньгами, почестями и собственной репутацией и кто ищет похвалы людей, но не Бога. Когда я стану больше походить на настоящего христианина, то, наверное, научусь больше жалеть не пьяницу, а того человека, кто всей душой устремляется к богатству или высокому общественному положению. Но сейчас сердце моё с отвращением отшатывается от второго и плачет о первом, представляя себе его мучения, безнадёжность, ночные кошмары, жестокости и подлости, на которые толкает его выпивка, пренебрежение честью и долгом и всё это долгое, тошнотворное разложение ума и сердца. К тому же, по природе своей пьяница нередко оказывается человеком гораздо более благородным, чем расчётливый делец. Да вы только сравните любого из Колриджей, Сэмьюэла Тейлора или Хартли с… нет, не стану называть его имени, ведь он ещё не предстал перед Божьим судом. У Господа во Вселенной есть немало огненных пещей, и в них не только сжигают солому вместе с плевелами и бесплодными ветвями, но и очищают золото; и как бы страшно ни согрешил любой из младших, судить его будет не кто иной, как старший Брат.

Какое–то время Гибби спал. Он проснулся в совершенной темноте и почувствовал, что отца рядом нет. Он стал ощупывать постель, пока не наткнулся на его голову. Тогда Гибби вскочил и попытался разбудить его или хотя бы втащить на кровать. Но из–за темноты и тяжести отца сделать это ему не удалось. Результатом всех его усилий было лишь то, что сэр Джордж то ли скатился, то ли соскользнул сначала на сундук, а потом на пол. Убедившись в своей беспомощности, Гибби стащил с кровати жалкую подстилку и подложил её отцу под голову. Потом он покрыл отца пледом, сам забрался под тёплую ткань, улёгся к отцу на грудь и снова заснул.

Он проснулся от холода, выскользнул из–под пледа и несколько раз перекувыркнулся, чтобы побыстрее согреться, стараясь не шуметь и не будить отца. В комнате было уже довольно светло, потому что через чердачное окно смотрела луна. Согревшись, Гибби повернулся к отцу. Бледный лунный свет струился прямо на его лицо; наверное, поэтому, решил он, отец выглядел так странно. Гибби кинулся к нему, склонился над его лицом и поражённо всматривался в его черты. Он ещё никогда не видел отца таким, даже когда тот был пьян до полного бесчувствия. Он прижался к его щеке, но она оказалась невероятно холодной. В страхе Гибби начал тянуть и тормошить отца — он и сам не мог бы объяснить, почему ему вдруг стало так страшно, — но никак не мог его разбудить, потому что Джордж Гэлбрайт отправился в совсем иное место — посмотреть, что Бог может сделать там для человека, которому здесь уже ничем нельзя было помочь.

Но Гибби ничего не знал о смерти и продолжал трясти и будить отца. Наконец он заметил, что рот его широко открыт, но дыхания из него не слышно.

Сердце у него задрожало от ужасного предчувствия. А когда он приподнял отцовское веко и увидел то, что под ним, весь дом тут же огласился душераздирающим воплем маленького сироты.

Глава 7

Городской воробьишка

«И это тоже пройдёт», — гласит персидская пословица. Да, пройдёт. Непременно пройдёт. Гибби успокоился, ведь Бог остаётся Богом живых, а не мёртвых. Благодаря заключённому в его маленьком теле бессмертию, жизнь снова стала жизнью, и он опять бегал по улицам как и прежде. Теперь многие называли его маленьким сэром Гибби — некоторые потому, что знали правду, а другие, лишь добродушно над ним посмеиваясь. Возможно, кто–то скажет, что после смерти отца жизнь его могла измениться только в лучшую сторону, но это было не так. Потеряв отца, он потерял своё блаженство и теперь походил на существо, изгнанное из рая. Пожалуй, перемена была для него даже не такой страшной, как для многих ребятишек, которые, повинуясь внезапному повелению родителей, вдруг покидают дом и оказываются

в школьном пансионе.

Но и улицы, и люди, и лавки, и лошади, и собаки, и даже пенсовые булочки в голодные дни утратили для Гибби половину своей прелести: Джордж Гэлбрайт не сидел больше в сарайчике за верстаком и до него уже никак нельзя было добраться. Самое сердце этого удивительного и чудесного города вспыхнуло и погасло навсегда.

Что же касается пищи и одежды, дела у Гибби обстояли не хуже и не лучше, чем раньше. Люди по–прежнему относились к нему по–доброму, и эта доброта была для Гибби наилучшим молоком матери Природы. Из какой именно руки оно появлялось и как выглядело — об этом он заботился не больше, чем бездомный котёнок заботится о том, в каком именно блюдечке ему подадут молока, в белом или голубеньком. Но отвечал он на доброту всегда так, как она того заслуживает; а она заслуживает, чтобы её, прежде всего, приняли, а потом передали дальше. Гибби делал и то, и другое, особо об этом не задумываясь. Потому что он никогда не заботился (вернее, так и не научился заботиться) о том, что ему есть, что пить и во что одеваться, — и, наверное, экономист века сего в негодовании счёл бы, что уже один этот недостаток лишает его права на существование в подлунном мире. Однако есть и иной мир, подчас тесно переплетённый с нашим, хотя и не показывающийся тем людям, что не имеют в нём места. Птицы, живущие в нём, не сеют и не жнут, а порхают, как херувимы, без забот и тревог — то есть, без забот о самих себе. Таким и был наш маленький сэр Гибби. Простого экономиста было бы весьма нелегко убедить, что этот большой город был немного лучше, немного счастливее, немного веселее благодаря присутствию этого мальчугана, потому что даже если этот экономист с нами согласится, он не способен понять, какая во всём этом польза. Но ему я отвечу, что ни один из городских жителей не стал вести себя хуже под влиянием беспечного и, на первый взгляд, праздно шатающегося Гибби. И ни одна из бедных женщин, время от времени снабжавших маленького баронета монеткой, ломтём хлеба, куском мяса или парой старых штанов (башмаков ему никто не предлагал, да они ему были и не нужны), никогда не чувствовала себя обедневшей и не жаловалась на горькую необходимость кормить бездомного оборвыша.

Итак, люди вокруг относились к нему по–доброму — или, по крайней мере, не обижали его — и Гибби это чувствовал. Но разве он мог хоть чем–то восполнить свой потерянный рай, ушедший с объятиями отца? Пусть отец был даже самым горьким пьяницей, всё равно ничто иное и никто иной не сможет и не должен возмещать эту утрату. Вернуть его можно только одним способом: прижавшись к Отцу всех отцов на свете.

Гибби, как и прежде, носился по улицам целый день и большую часть ночи. Он брал то, что ему давали, и подбирал то, что замечал сам. Были в городе и такие, кто пытались привести маленького беспризорника в лоно добропорядочной, приличной жизни. Однако Гибби вскоре доводил их до отчаяния, потому что его колыбелью всегда была улица и ничто не могло удержать его в четырёх стенах. На самом деле и воробей, и галка — это вполне уважаемые в своём роде птицы; пусть даже наседка, аккуратно откладывающая яйца, или утка, чинно клюющая червяков, придерживаются совершенно иного мнения. Дамы из общины мистера Склейтера, пытавшиеся сделать из Гибби цивилизованного мальчика, приходили в священный ужас от его манер и привычек. Но когда ночью он пробегал по улицам города, его мысли были так же далеки от хулиганства, как и мысли благочестивых прихожанок, в то время мирно посапывающих у себя в постели. Они собрали достаточно денег для того, чтобы Гибби мог целый год жить на попечении одной старушки, содержавшей у себя школу, — и им даже удалось заставить его один раз переночевать под её крышей. Однако наутро, когда старушка не пустила Гибби на улицу, а вместо этого привела его на кухню, которая, собственно и служила классной комнатой, усадила за стол и начала учить его писать, он никак не мог понять, зачем это надо. Он жаждал свежего воздуха, широты, свободы, приключений, а иначе что это за жизнь?

Более всего ему нужны были ласковые, радушные лица людей, а лицо его новой хозяйки совсем не отличалось приветливостью. Но он и сам хотел быть дружелюбным, и как только пожилая дама наклонилась к нему поближе, как он поднял ладошку (к её чести, надо признать, что ладошка эта была не очень чистая), чтобы погладить её по щеке. Она грубо оттолкнула его, кипя от негодования, оперлась на свой костыль и подняла палку, чтобы как следует проучить его за дерзость.

Как раз в тот момент кучка ребятишек, сидевших тут же неподалёку, с самым несчастным видом (по крайней мере, так показалось Гибби) зубрила наизусть двадцать второй псалом. Даже через много лет, когда сэр Гилберт до конца понял его великие и удивительные строки, слова «твой жезл и твой посох» всё равно действовали на него, как колдовское заклинание: в памяти немедленно вставала фигура рассерженной пожилой дамы в роговых очках и чепце с траурными лентами, которая одной рукой опиралась на костыль, а другой занесла над его головой палку, которая в её школе была не только символом непререкаемой власти, но и орудием весьма чувствительного телесного воздействия.

Гибби пулей выскочил за дверь. Старушка поковыляла было за ним, но его тщедушная фигурка была уже далеко, а босые ноги покрылись мелким потом, так быстро он бежал. Больше хозяйка школы его не видела, и весь тот день её ученикам приходилось не сладко. Гибби же с тех пор избегал даже появляться на той улице, где она жила. Краткий период респектабельности продлился всего одну ночь, и он снова стал уличным бродягой, крылатым насекомым, которое приземляется то тут, то там, но тут же вспархивает и уносится вслед за новым, только что появившимся желанием.

Поделиться с друзьями: