Сердце Бонивура
Шрифт:
— Ясно! — раздалось несколько голосов из толпы. — Насыплем белякам доверху…
Топорков отступил в сторонку, уступая место Виталию.
— Ну, скажи несколько слов! — тихо произнёс он.
Виталий глубоко вздохнул. Он оглядел площадь. В полумраке неясно виднелись люди. Они стояли не шелохнувшись. Виталий угадывал в этой неподвижности волнение партизан, которое ощущал и сам он и Топорков, волнение от сознания того, что решающие дни наступили, что начинается то главное, из-за чего люди бросили дома, жён, детей.
Звонким голосом, от которого будто посветлело на площади, Виталий сказал:
— Товарищи партизаны!
Топорков скомандовал:
— По коням! Левым плечом марш-ма-а-арш!
Улицы загудели от дробного топота. Тоненько задребезжали стекла в окнах крестьянских домов. Ряд за рядом покидали партизаны село. Головные скоро слились с ночной тьмой. Колонна медленно вытягивалась на шлях и исчезала из виду. Время от времени доносилось цоканье копыт по придорожным камням да звяканье снаряжения. Потом все стихло.
Алёша подвёл Топоркову коня. Командир сошёл с крыльца и сказал Бонивуру:
— Жалко, что ты остаёшься! Вместе бы способнее. Привык я к тебе!
— Ну, ты знаешь, что не своей охотой остаюсь, Афанасий Иванович! — сказал Виталий.
— Об этом довольно! — сказал командир. — Дядя Коля знает, что делает. У тебя задание, сам понимаешь, какой важности. Ну, пока! Связным будет Пужняк. — Он дружески обнял юношу, поцеловался с ним трижды и сказал: — Может, не увидимся!.. Ну, давай руку. Боевой распорядок помнишь? Куда раненых… куда штабное имущество…
— Помню…
— Ну, всего… Да, кстати, поглядывай за фельдшером. Черт его знает, не понравился он мне сегодня. Больно глаза нехорошие, все куда-то в сторону зыркает.
— Ты за Пужняком гляди! — заметил Виталий. — Чтобы не лез, куда не след. Ему сегодня будет работа.
— Не маленький, чего учить! — отозвался Алёша.
— Ну, ладно! Давай, Алёха!
Командир одним движением вскочил в седло. Пужняк тоже сел на коня, и партизаны поскакали вслед за колонной, подняв облако пыли.
…Вьётся по дороге пыль, поднятая копытами коней. Свист ветра в ушах, да толчки крови в сердце, да цокот копыт по убитой дороге, да звяканье уздечек. Нахлёстывают партизаны коней…
Скачут звезды, в вышине мерцая. Придорожные кусты безмолвными тенями возникают впереди и уносятся прочь, исчезая во тьме…
Партизанские отряды уничтожали телеграфную и телефонную связь. Валили
столбы, зацепив железной «кошкой» за изоляторы и подпилив основание. Рвали их динамитными шашками. Накидывали металлические крючки на провода.Ни одно донесение о движении партизан не достигало Владивостока. Грозными признаками того, что случилось в тылу Дитерихса, явились эти перерывы связи, непонятные, неожиданные, точно вдоль всей трассы бушевала гроза.
Беспомощно стояли диспетчеры у селекторов, бессильные понять происходящее. Офицеры связи крутили лихорадочно ручки полевых телефонов, тщетно пытаясь вызвать соседей.
Первой отказала Евгеньевка. Она вышла из линии посредине разговора наштаверха с комендантом Спасска-Дальнего. Наштаверха интересовало: что предпринимает начальник спасского гарнизона против возможного сосредоточения партизанских сил вблизи города? Комендант сказал, что он не думает, что…
Сквозь треск электрических разрядов наштаверху почудилось, что кто-то сказал, врываясь в разговор: «Ну и не думай, кобыла долгая!»
— Что? Что такое? — переспросил наштаверх.
Ответом ему был неясный шорох и затем полное молчание.
Наштаверх подул в трубку. Трубка безмолвствовала. Полковник передал её помощнику, прося немедленно дозвониться до Спасска. Через минуту со станции доложили:
— Связи со Спасском нет!
Четыре часа молчал Спасск. Потом связь возобновилась на час, чтобы прерваться опять на полдня.
Из Никольска не могли дозвониться до Голенков. Потом исчезла связь Гродекова с Хорватовом. Затем точно в преисподнюю провалилось Раздольное. Едва была восстановлена связь с Раздольным, кто-то выключил надолго Уссури, потом Свиягино…
Наштаверх поручил все телефонные переговоры своему помощнику. Но по мере докладов о перерывах связи, которые следовали один за другим, наштаверх все более хмурился. Ставя значки на карте, он угрюмо соображал: это не случайность, не следствие атмосферных явлений. Он доложил Дитерихсу, что большевики стягивают свои силы к железнодорожным узлам, видимо готовя удар.
Дитерихс прищурился, постучал мертвенно-белыми костяшками пальцев по зеленому сукну стола.
— Паника! Кто это сообщает? Подвергните от моего имени домашнему аресту на неделю, чтобы не выдумывал!..
Наштаверх сказал, что это его личное мнение. Дитерихс не отозвался. Не скрывая иронии, наштаверх спросил:
— Прикажете идти под арест?
— Не надо! — сухо ответил Дитерихс.
Только сейчас он обратил внимание на карту, испещрённую пометками наштаверха. Какая-то тень прошла по его лицу. Смешанное выражение испуга, ярости и неприязни к наштаверху промелькнуло во взоре Дитерихса. Он выпрямился.
— Я всегда говорил, что лучшая связь — фельдегерская!
Наштаверх хотел сказать, что дело теперь уже не в качестве связи, но устало понурился и смолчал.
В этот день Дитерихс отправился на Пушкинскую улицу, к командующему японскими экспедиционными силами.
Отсалютовав винтовками, часовые у ворот снова застыли. Дубовая, с большими медными кнопками дверь, ведущая в вестибюль, распахнулась перед воеводой. Любезный офицер в чине капитана провёл Дитерихса в бельэтаж, попросил сесть, предложив полюбоваться лакированными японскими альбомами, огромные крышки которых вызвали у Дитерихса неприятное сравнение с надгробными плитами.