Сердце: Повести и рассказы
Шрифт:
— А Алексей что?
— и-ну, Алексей! — Зина пренебрежительно махнула рукой. — Во-первых, он вернулся в субботу поздно вечером и сильно выпимши. Увидал отца, очень поразился и даже поплакал, но с матерью сказал только несколько слов и завалился спать. А со вчерашнего утра опять на работе, и не знаем, вернется ли сегодня. Кажется, он в поездке...
С пышным букетом тепличной сирени появилась старшая сестра Александра, поэтесса и журналистка, разводка, женщина суматошной и неуютной жизни. Шумя хвостами темного, но модного платья, бросив на стол цветы, сумочку, перчатки, она подбежала к матери, обняла ее за шею и прижалась лицом к ее плечу. Быстро оторвалась, покивала всем, ища сощуренными глазами в темных кругах свою дочь Эдвардочку, которая уже стояла сзади нее и смирно держалась за юбку. Обернувшись, Александра ахнула, подхватила дочку на руки и принялась бурно целовать ее, тискать, щекотать губами и снова целовать. Обе счастливо хохотали, так что Капитолина на них даже зашикала.
Александра не замечала, что девочка, с коротко стриженной головенкой на тонкой шее, худа, бледна и застенчива, что на ней длинное, сшитое на рост новое байковое платьице деревенского фасона. Материнских забот ее в свое время хватило только на то, чтобы родить дочь, придумать ей замысловатое имя и через полгода сдать на попечение бабушки. Деньги на содержание девочки приходили от Александры с Мурмана, с Кавказа, из Ойротии; сроки не всегда соблюдались. Раза три в году Александра приезжала навестить дочь и в такие, как сейчас, минуты, держа свою Эдвардочку на коленях и умиляясь ею, думала про себя, что она все же не плохая и любящая мать и что ей удалось примирить биологические инстинкты с общественными запросами.
Последним из родни приехал Костя Мухин, Капитолинин муж, бригадир с часового завода, коротконогий, начисто лысый парень, при воротничке и галстуке шнурочком, с глазами веселыми и зоркими.
— Явление пятое, те же и Мухин, — провозгласил он так громко и неподобающе, что на него испуганно замахали руками и зашипели.
— А что? — удивился Костя. — Старичок все равно не услышит, а мы тут все люди свои...
Однако он сделал строгое лицо и минут пять потолковал с тещей, сочувственно причмокивая и покачивая головой. Потом обошел всех, каждому сказал что-нибудь поддразнивающее, перед Зиной же просто надул щеки и вытаращил глаза. Капитолина завладела им надолго, в который раз, но с особым жаром повторила про Могучего, искательно заглядывая мужу в глаза и нервно сжимая ему руку. Костя опять почмокал, сказал:
— Вот это типчик, надо ему хвост накрутить, — и звонко поцеловал жену в щеку.
Он усадил ее на кровать и, обняв за талию, принялся отпускать иронические нежности. Они были женаты всего полтора месяца: познакомились в вечерней Свердловке, где учились оба первый год.
В тесной комнатушке за перегородкой стало людно и поневоле шумно, как ни старались понижать голоса. Пантелеевы встречались не часто, а все сразу, как сегодня, чуть ли не впервые за многие годы. Все, с удовольствием переживая родственное дружелюбие, разглядывали друг друга, расспрашивали, втихомолку пошучивали. Семейное сходство как бы реяло в воздухе, осаждаясь то на тембры голосов, то на движение бровей, то на близорукие прищуры. Особенно задерживалось оно где-то в очертаниях округлых щек и в особой нежности подбородков. Дуняша и Костя тоже не выглядели чужаками, будто стихия множественного пантелеевского тела начала перерабатывать и пх на свой лад, ласково вобрав в себя и картаво приголубливая.
Наиболее поразила бы постороннего многолицая похо-жесть всех молодых на добрую, изможденную и старчески красивую мать, а всего больше на того, кто тяжело и неподвижно лежал в соседней комнате. Там в гробу помещался грубый череп, шишковатый нос, оттопыренные губы — приниженность, плебейство. Тут сиял очками интеллект, произносились книжные слова, дышали женские и девичьи горла, теплилась нежная кожа.
И все, что собралось тут, происходило от того, кто лежал там, и сохраняло несомненную похожесть на него: этими-то как раз мягко очерченными, розовеющими щеками — на те, щетинистые, желтые, этими выпуклыми светящимися лбами — на тот, с застывшими толстокожими морщинами.
Пустивший в мир столько жизней, зачавший их в забитости, в алкоголе, кончился. А они, молодые, продолжались: похаживали, вздыхали, украдкой острили.
Это была прочная русская рабочая семья из Западного края, семья, пережившая со своим народом и классом все великие перемены и потрясения двух последних десятилетий. Тысяча девятьсот пятнадцатый год вырвал ее из освоенной почвы и, надолго окрестив беженцами, в телегах и теплушках прогнал через всю грозово помрачневшую равнину, чтобы кинуть в мучной и бездорожный городишко на берегу Волги. Раструсив весь свой деревянный, тряпичный и глиняный скарб, семья вывезла с Запада только склонность к опрятности, мучительную по наступившим временам, только это далековатое «вы» родителям и привычку отдавать детей одного за другим в городское училище. Пока отец приноравливал свои навыки кожевника к ходу паровой мельницы-крупорушки, пока старший сын возил военные грузы по Сызрано-Вяземской дороге, а второй, перебравшись в Москву, чинил потрепанные фарманы и блерио на Дуксе, — две дочки на помочах беженской благотворительности завершали учение, и подрастала младшая. Осенние бури девятьсот семнадцатого и месяцы, помчавшиеся вслед за ними, еще дальше разметали обоих сыновей; первые связные и длинные письма были получены от одного из-под
Казани, от второго — из штаба Южной завесы; последнему сыну, ровеснику революции, суждено было нелегкое младенчество. Гражданская война, стихи, союз молодежи, вольность раскрытых, бесконечных дорог разлучили с семьей и старшую дочь; с тех пор она больше не жила дома. Да и сам-то дом скоро во второй раз снялся с места. Двадцать первый год, страшно дохнув из Завол-жья азиатской бедой, сорвал семью с якорей и брЬсил сюда, к подножью Москвы, на слободскую окраину, где Сергей, к тому времени демобилизованный, заарендовал на имя отца этот самый домишко. Настал счастливый всероссийский миг возвращений, свиданий, отдыха, опамятованья; тут и Пантелеевы собрались все сразу под одним кровом, и даже шальная Александра, тогда в шинели, подпоясанной ремнем, заглянула ненадолго. Но встретились только для того, чтобы снова расстаться — накрепко, навеки, отрываемые друг от друга уже не столько верстами, сколько расхождениями судеб. Старики остались с двумя младшими, потом приняли внучку и жили так на Саввино жалование заводского сторожа, последние два года на пенсию, сдачей комнат, на случайные червонцы от взрослых детой, жили робко и неслышно, пока не пришли новые и завершающие перемены: вернулся Алексей, потерявший все, поступил для нового стажа помощником машиниста на Виндавскую дорогу, а через кухню, за печкой, завозился Адольф Могучий.Пора было выносить гроб. И вдруг обнаружилось, что выносить-то его собственно некому, что народу много, а мужчин только двое: Сережа и Костя. Сестры и Дуняша предложили свою помощь, но мать воспротивилась: не полагается женщинам, непорядок это, лучше попросить соседей. Сережа выглянул в большую комнату; там тоже, кроме Вальки, были одни женщины. Он вышел через комнату и сени на крылечко и остановился там, раздумывая, кого бы позвать.
По шоссе рысцой ехал извозчик. Неожиданно он заворотил лошадь, простукал по настилу и, оставляя полукругом глубокие колеи по еще не просохшей земле, подкатил к пантелеевскому крыльцу. Извозчик, не такой, как ожидалось, без синего балахона, в картузе и брезентовом пыльнике, замотал вожжи на козлах и, вслед за седоком, сутулым человеком в кепке и пиджаке нараспашку, спрыгнул с пролетки. Оба подошли к Сереже, поздоровались, сунув жесткие ладони, а сошедший с козел сказал протяжно:
— Здравствуйте, Сергей Саввич дорогой.
У этого было широкое плоское лицо в пушистой рыжеватой бороде, вид уверенный и благостный, несмотря на малый рост и поджарость. Другой, длинный, с впалой грудью, с серой от седины челкой из-под козырька и без следа волос на подбородке, был хмур и, должно быть, язвителен: уж очень резкие складки шли у него от носа к углам длинного рта.
Оба вошли в дом.
Ни одного из них Сережа не знал. Стараясь припомнить, не встречал ли их где-нибудь, он пошел следом за ними. Бородатый уже крестился перед гробом, высоко занося персты, потом долго и с удовольствием прикладывался к покойнику. Спутник его стоял посреди комнаты, сердито мял в руках кепку, никаких обрядностей он так и не выполнил. Вышедшая из-за перегородки мать шепотом объяснила Сереже: который с бородой, это давний приятель отца и даже какой-то свойственник по сестре, вышедшей замуж под Пензу, живет в Москве, занимается легковым извозом. Сережу знает по карточке; а второй — обыкновенный столяр, с ним отец познакомился как-то на рынке, и втроем с извозчиком они раза два выпивали.
Бородач оказался человеком очень полезным и знающим. Сияя ловкими голенищами хорошо начищенных сапог, он сбегал в трактир и срядил там трех возчиков от подвод с кирпичом — помочь донести гроб до церкви. Одного из них усадил в свою пролетку и наказал ехать вслед за гробом.
— Для параду, — пояснил он всем.
Потом потребовал у вдовы шесть полотенец, связал концами попарно и подвел под гроб.
— А ну-ка, молодец, подсоби, — сказал он при этом Вальке, — отложи псалтырь-то.
Валька оторопело взглянул на него, встал и, припадая на одну ногу, пошел помогать.
Двоим возчикам бородач велел снять фартуки, густо перемазанные красным, развел по местам, затем поставил Сережу, Костю, столяра; сам стал в ногах. Во всех движениях его видна была порядливость, истовость, радостная увлеченность своим делом.
Гроб оказался очень тяжел, и Сережа, взявшийся сзади, в головах, почувствовал, что ему неприятна и страшновата эта неожиданная тяжесть отцовского тела. Промелькнула беглая, брезгливая мысль: «Да, много в нем, много всякого в этом теле...» Как бы откликаясь, извозчик сказал впереди:
— Вот и видно, что безболезпенно скончался Савва Семеныч, — в весе-то ничуть не сбавил.
«Действительно, — подумал Сережа, — обыкновенно ведь умирающие легчают во время болезни... Дотошная же голова у этого дяди».
Сзади громко, заохала, зарыдала мать: гроб осторожно выплывал из комнаты. Мать вела под руку Александра; за ними тронулись остальные.
Из темных сеней, в черной раме настежь распахнутой двери утро виделось особенно свежим и пламенным. Это был четырехугольник расплавленной синевы, весенней чистоты и прохлады. Прошли мимо трактира, мимо понурых, с мордами в торбах, лошадей у коновязи, поднялись к шоссе. Тут задержались немного, дожидаясь удобной для перехода минуты.