Сердце: Повести и рассказы
Шрифт:
Минут через десять явились Мышечкии с Земсковым, — у них тоже было свое заседание: правление совместно с ревизионной комиссией. Мышечкин сразу же сунулся к Будрину.
— Давно приехали? — спросил он тревожно. — Почему же к нам на правление не зашли?
И Будрин ответил ему зачем-то очень грубо:
— А что вам, докладывать, что ли, нужно?
Тот посмотрел на него пристально и отошел. Вслед за тем вошел Нилов, прямой, высокий, в наглухо застегнутом драповом пальто и валенках с калошами. Толпа расступилась перед ним, он поклонился. Отдельно кивнул Будрину и Лии Абрамовне, а по мне скользнул взглядом и... не узнал. Представить себе не можете, до чего это было
Уселся Нилов в первом ряду, но собрание почему-то открыл не он, а Мышечкин. В председатели Сысин предложил Будрцна, и с довольно странной мотивировкой:
— Как мы ему все должны.
Видимо, имел в виду кредитное товарищество.
К этому все отнеслись серьезно, и Будрин уселся под иконами. Секретарем выбрали Каплан, а к ней подсел и я, так как мне предстояло сделать доклад о работе союза.
Выслушали меня внимательно, но вопросов задавали мало. Один только Мышечкин с записочкой в руках высыпал их десятка два, и все очень каверзные. Он же один и в прениях выступил, раскритиковал союз вдребезги, обнаружив при этом большую прыткость мысли и полную осведомленность в молочных делах.
С отчетом о деятельности товарищества, по просьбе Нилова, сославшегося на нездоровье, выступил опять-таки Мышечкин.
Произвел он на меня очень странное и тягостное впечатление. Выглядит он молодо, лет сорок ему с небольшим, долговязый, одет в новенькую кожаную куртку. Лицо его весьма необычное для деревни, — нечто солдатское, вернее — каторжное в нем, — острые усы, черный высокий бобрик. Говорить старается бодро, оживленно, поминутно ввертывает шуточки и все воротит под народный тон. Но не дается ему это; слушают его без единой улыбочки, и в каждом его жесте и слове — страшная фальшь, черствость безвыходная... Пригляделся я к нему, прислушался, — и — не поверите! — до боли мпе стало жалко его. Батюшки, думаю, до чего же самолюбив и жесток и несчастен в своем непобедимом от всех отдалении!.. Ведь никогда, никогда-то не испытать ему близости ни к народу, ни к отдельному человеку... Вот мельтешит передо мной, надсаживается, руками машет, а помрет одиноко, затравленный.
Глянул я на коллегу его — Земскова, и вовсе ужаснулся. Сидит он неподвижно, уставившись на докладчика, раскрывши .щербатый рот, — чернеют вместо зубов впадины... Ну, совсем невыносимое лицо: иссохшее, бритое, под скулами темные ямы, и брови торчком, как у белки... А за ним в сизом тумане плавает ниловский лик. И куда девалась пылкая стремительность его! Что-то застывшее в нем, гробовое, и седины поблескивают, как серебряный глазет... Тут защемило у меня в груди тошнотно, закружилась голова... Что это со мной? От духоты, что ли, от усталости?.. И невозможно мне сидеть...
Кончил Мышечкин, и сразу Каплан с Кудриным насели на него с вопросами: а почему не прибывает членство, а на каком основании отказано в приеме вертихинским и репнинским мужикам, а куда улетучились шестьсот литров, и нет никакого акта о списании, а почему не ревизовали Нилова, перерабатывающего на сыр и сметану общественное молоко, а чем вызван нажим на бедпоту в распределении кормовых? И еще и еще... Прицепился к докладчику и Гриша дубовый со своими процентами, и хилый старичок, и Степан Земсков. Мышечкин завертелся, заерзал, отвечая на все стороны. Кудрин с победоносным видом объявил прения и предложил всем высказываться, ожидая полного разгрома правления.
И вдруг наступила мертвая тишина.
Будрин повторил предложение, — опять молчание.
— Боятся! — шепнула мне Каплан.
Несколько минут прошли в замешательстве
и председательских уговорах. Наконец взял слово Сысин Иван Кузьмич. Говорить он вообще был не горазд, а тут и вовсе замялся. Сбивался, путался в словах, часто поднимая лицо к потолку и прикрывая глаза. Мышечкин смотрел на него пронзительно. Больше всего обвинял Сысин Нилова — за потворство кулацкой линии, прикрываемое красивыми речами, и последней своей фразой очень даже недурно его припечатал:— Эх, Михаил Никифорыч, — сказал он сокрушенным голосом, — ластичный ты человек!..
И, махнувши рукою, сел.
Нилов даже не шевельнулся.
Больше так-таки никто и не осмелился выступить, и никакие уговоры Кудрина не помогли. Я лично находился в том же разбитом состоянии, все у меня плыло перед глазами, и я бы двух слов не сумел связать. Пришлось одному Кудрину за всех отдуваться, и он сделал все, что было в силах, — выгрузил весь обвинительный материал и указал на всю низость падения товарищества. Но, несмотря на все его громы и молнии, Мышечкин с Земсковым переглядывались торжествующе: собрание явно было на их стороне.
В заключительном слове своем Мышечкин был нагл до крайности. Утопил все обвинения в бурном потоке слов, не дав ни одного ответа по существу. А когда Будрин начал перебивать его вопросами насчет тех же самых шестисот литров, он вскричал с горьким смехом, ударив себя в грудь кулаком:
— Ну, и вор, ну, и украл, — сам выпил!..
И вот тут-то стало мне ясно и понятно, что действительно и вор он, и хитрец, и бессердечный, на всякое преступление способный человек... Но Нилов-то, Нилов! Неужели ему неведомо все это, неужели он с ними заодно — этот патриарх семьи и мудрый философ, воплощенное движенье и счастье жизни?!.
Начали обсуждать резолюцию, заранее заготовленную Кудриным. Первые пункты ее резко осуждали всю деятельность _ правления. Только зачитала их Каплан, как поднялся невообразимый шум и гам. Из рядов собрания раздались голоса:
— Ловкая механика!..
— По волостной указке!..
— Протестуем!..
Будрин вскочил, беспомощно застучал карандашом по стакану, силясь перекричать всех. Я уже видел, что он совсем себя потерял, — без толку горячится, никому не дает высказываться. Мышечкина обрывает на полслове; а тот только плечами пожимает с усмешкой.
Каплан сидит совсем бледная, шепчет мне:
— Провалимся, провалимся... Вот увидите, — пи один пункт не пройдет...
И действительно, первый пункт — насчет умышленной задержки в расширении товарищества — огромным большинством отклонили, за него поднялось только пять-шесть рук, — и те очень быстро спрятались.
Поставили на обсуждение второй — о неправильной отчетности. И тут попросил слова Нилов. До этого он не выступал ни разу, сидел все так же неподвижно. Когда он поднялся, сразу все стихло, и негромкий голос старика зазвучал отчетливо. Он начал говорить о переработке молока, за бесконтрольность которой его упрекали. Но в эту минуту в задних рядах, у самой двери снова поднялся шум. Будрин постучал по стакану. Шум разрастался. Нилов замолк и удивленно обернулся назад.
В дверях создалось какое-то замешательство и толкотня, и вдруг все толпившиеся сзади шатнулись из горницы в сени. Сидевшие на лавках, ничего не понимая, повскакали с мест и тоже ринулись к дверям.
Во всеобщей суматохе и панике все испуганно спрашивали друг друга: что случилось, не пожар ли?.. И вот из сеней раздался пронзительный бабий голос со всхлипом:
— Батюшки, Костю Нилова убили!..
Не помня себя, я кинулся к дверям, с неимоверным трудом продрался сквозь толпу и выскочил во двор.