Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Записки из подлобья это? – (тут Ваня громко прыснул в воздух) покраснев, Лёва сам себя перебивает: – Блин! Из подполья, да?»

«То есть прошло меньше ста лет с большой войны…»

«Из подлобья, да».

«… и разве можно судить? Как будто всё это – подмена доказываемого тем, что хочется доказать…» Пауза. «Чего ржёте?»

«Так».

«У Льва просто причёска… – хихикнул Ваня, как будто не удержавшись. – Но мы тебя внимательно слушали». Пришибло! Лёва наливается кровью и, очевидно, расстроенный тем, что Ане Пинкер не зашёл, и раздражённый тем, что они не одни, а втроём с тем, кто потом будет бросаться словами «зазноба», «друг сердца» и непонятно откуда взявшимся «Татьяна», судорожно переводит тему и запускает ту пластинку, которая всегда идёт легко: «Сейчас, когда поворот в левую сторону уже очевиден, насилие – это лишь…» – стратегия работает: по мере накопления «скучных» слов Ваня начинает барабанить по столу, потирать колени и – в конце-то концов! – уходит к себе. Уходит, напевая достаточно громко, чтобы разговор прервался: «Кто весел – пусть смеётся, кто трезвый – пусть

нажрётся…» Разговор снова возобновляется.

Так как и мне за столом было бы скучновато, я пойду вслед за Ваней – как раз вспомнился случай. Помечу его кратко: как-то Ваня запрыгнул на техническую лесенку с зада троллейбуса, на который он опоздал. Проехав так квартал по Гороховой, на перекрёстке «У Эсдерс и Схейфальс» (переспрашивали, хмуря брови: «Где?» – и он невозмутимо повторял: «У Эсдерс и Схейфальс», – дальше спрашивающие недоумённо переглядывались, и тогда он снисходительно пояснял: «Магазин у Красного моста») его окликнули «менты». Всё бы закончилось лёгким выговором, не устрой он перформанс. Что он учудил? Он разыграл декламацию монолога Меркуцио и следующим образом: первые строки как бы неразборчиво бурчал под нос – его переспрашивали, просили паспорт, место работы и пр., – и он в ответ произносил следующие строки, но уже громче, и так далее, пока на всю Мойку не прогремели:

Под нею стонут девушки во сне,

Заранее готовясь к материнству.

Все эта Маб… -

и на этом его повезли в участок. Видимо, там он тоже что-то выкинул, поскольку штраф выплачивал уже не за хулиганство, но об этом он не распространялся. Проведя в отделении часа четыре, Ваня вернулся вечером с таким видом, словно провёл в тюрьме несколько месяцев. Он зашёл к нам со словами: «Я спать. Вопросы потом», – хотя никто и не знал, о чём, собственно, речь.

Кстати, о «левой стороне». Развивая тему симптомов, думаю: «левая сторона» – тоже симптом. Им себя выдаёт недуг лихорадки системоискания. Стоит послушать Льва пару минут, как начинаешь догадываться, что он интересуется историей и социологией, поскольку смотрит увлекательный сериал: невероятные похождения абсолютного духа, как он познаёт сам себя, как путешествует о трёх ногах из эпохи в эпоху, как всюду кем-то высказывается (истолковываю немецкий идеализм, увы, в меру собственных интеллектуальных сил). Не то чтобы он говорит постоянно об одном и том же, скорее, накладывает на мир определённого рода трафарет, оптический фильтр – имеет систему в виду, как несомненную очевидность, известную собеседнику, который её тоже принимает всецело. «Вот имеем мы Пушкина, Гоголя и Достоевского, – говорит он нам как-то. – Известно, что они образуют гегелевскую триаду. А что, спрошу, есть антитезис к Достоевскому, если он – тезис в следующей триаде? Отвечаю: соцреализм. А синтез? – конечно, Бродский». Мы хоть и морщим лоб, но в недоумении остаёмся немы. В нашу квартиру он соблазнился кухней (поскольку его собственное вместилище – не ахти какое: метров пятнадцать и окна в глухой двор-колодец). Я помню, как он зашёл в неё впервые, воскликнув: «Боже!», глядя на лакированную столешницу, на по меньшей мере десяток разнородных стульев. Соблазнился, поскольку это для него означало: больше не надо ныкаться по свободным аудиториям, а собирать сочувственных университетских друзей на «Гегелевские чтения» прямо дома. Очень любопытное зрелище. Я усаживался, бывало, в уголочке и слушал, как трое безветренно душных молодых человека и две постоянно хихикающие девушки – все, горячо верующие в диалектику, – читали вслух «Феноменологию духа». Почти каждое чтение заканчивалось словами модератора (им бессменно был Лев): «Пока не очень ясно, но в следующий раз разберём…» – и молодые люди выдыхали, хлопали друг друга по плечу, благодарили.

Конечно, пару бы слов чисто технических. Понятное дело, с Ваней один на один жить утомительно (Май здесь не помощник), и потому некая событийная логика меня свела с этим гегельянцем, который и сам был чем-то вроде антитезиса к Ване. Я бы хотел сказать, что Маем замыкается эта триединая концепция, но не могу, поскольку, кто такой Май, я толком не знаю. Так или иначе, одна комната пустовала…

Дивная прогулка по сухой и пыльной набережной реки Фонтанки, а-ля Бродский с Рейном в Венеции, – такая, ради каких вообще стоит жить – неспешная, беззаботная, безвременная. Мы говорили о барокко, о Никольском соборе, о масонских структурах на его портиках – и продолжили говорить, захватив лавочку в Никольском саду, но уже о том, как преображается мир, если в послеобеденный кофе добавить чуточку бренди. Заминка, тема исчерпана… «Просят на выход меня через две недели на Союза Печатников. Ищу новый дом». – «Так у нас же как раз..!» Пожалуй, это всё, что следует упомянуть по этой теме.

Вернёмся вместе с Ваней за стол («разбор» как-то не идёт: когда на кухне кто-то так мило беседует, работать просто невозможно, просто невозможно…). «… с тем, как у Ницше определён человек, сейчас поспорит любой психолог, – басит Лев, брюнетка слушает. – Психолог же скажет: человек – совсем не то, что должно превозмочь, а то, с чем должно научиться работать. Значит, мы живём уже в то время, когда и Ницше умер, не то что бог». Это всё, конечно, Ваню горячит, поскольку единственное, что он может возразить или добавить – что Ницше «ел своё дерьмо и был совершенно диким парнем». И он, конечно, это добавляет (не молчать же ему!), чем толкает новое колесо с нового холма, которое так же прилетит рано или поздно Льву в какое-нибудь мягкое место, а тот его не успеет прикрыть.

У Набокова есть строчка: «Спираль – одухотворение круга». Но на этой кухне нет спирали: всё кружится лишь в двух

измерениях. Греческий Парменид говорит о небытии так: когда мы в нём, постоянно что-то возникает и уничтожается. «Это как? – спросим мы. – Небытие – это же когда ничего нет. Какое ещё возникновение и уничтожение?» А что здесь есть-то? Гётевский дьявол смотрит на бездыханный труп Фауста и восклицает:

Раз нечто и ничто отождествилось,

То было ль вправду что-то налицо?

Прыщавый мальчишка, затаившись в скользкой тишине уборной, самозабвенно и отчаянно прокладывает внутри себя гибельную дорогу, но, дойдя и отдышавшись, он твердит себе: «Всё, теперь чистота, теперь созидание!» Но как же? Одна часть мальчишки исчезла, точно её и не было, а другая – возникла, как из ничего? А весь человек, который о себе знает, что эти целомудренные обещания и раскаяния – звук пустой, – где он?

Как выйти туда, где нет возникновения и уничтожения? Как выйти к тому, что пребывает целиком? Где бытие? Воспользуюсь всемогуществом автора и просто перемещусь в другое время и место. Я делаю последний шаг по Каменноостровскому – и где я оказываюсь? Не поверите! На Троицкой площади Петроградской стороны. Не такой уж я и всемогущий. И поскольку я снова замёрз, я снова захожу в ту же булочную. Захожу – и заказываю эспрессо и лимонный эклер. Осматриваюсь, – сяду у окна, там как раз освободилось два места: две женщины только поднялись, одеваются, – та, что постарше, громко хрипит другой, что всем в булочной слышно: «Таня, я буду становиться только хуже, понимаешь? Пойми: я уже в таком возрасте, что это-самое… если тебе чего-то во мне не нравится, то будет только хуже, поняла?» – судя по сокрушённому лицу слушавшей, – поняла. Ушли. Кто-то из статистов хихикнул у задника. Усевшись у широкого окна, из которого видны краешек бастиона и трамвайная остановка, я выпил эспрессо. Электрический кофейный разряд прошёл сквозь тело. Май говорил, что после кофе лучше устроить себе coffee nap – легкий пятнадцатиминутный сон, пробудившись от которого, будешь другим человеком, – а если не вздремнуть, то может стать грустно, вяло. Стало грустно и вяло. Съел эклер. Меня накрыла какая-то вялая злоба: почему я здесь? Вот, я заплатил ещё за один месяц, за декабрь… Но в марте же клялся себе: больше ни одной зимы в этом городе! это выше сил! вся эта слякоть, темнота, сырость, собачий холод, все злые, я злой, всё гремит… А куда я отсюда? В дешёвом динамике затрещала бессмертная The Mamas & the Papas:

If I didn't tell her

I could leave today.

Содрогание в груди порвало нить грустной злобы. Я полез в грудной карман, конфузясь от неудобства за телефонный рёв, эфиром заполнивший всю тесную булочную. Костя Буревестник! Разговор был следующим (привожу целиком):

«Да?»

«***да!»

«Начало дивное».

«Конец удивит».

«I’m all ears».

«It’s been a while, right? Cheeling, aren’t ya?»

«Kinda…»

«Wanna hang out?»

«Not sure».

«Какой ещё "нот щур"? В Среднем предпремьерный показ. В шесть. Я взял тебе проходку. Макбета поставил мой мастер. Может быть дельная вещь».

«Кто Макбет?»

«Какой-то пидорас! Какая разница, кто Макбет? – кто-то из постоянных, не знаю его. Давай… это, мне нужно тебя видеть. Я буду на машине, отвезу тебя потом – куда душа пожелает».

«…»

«Так!»

«Ну чего орёшь? Ты меня врасплох…»

«… проходка есть. Я буду рад, как сучка, если ты придёшь. У администратора назови мою фамилию. Помнишь мою фамилию?»

«Смешно».

«Обхохочешься. В шесть! Целую!»

Оборвалось. Буревестник всегда так.

Решил действовать следующим образом: если окажется, что окажусь у дверей Среднего драматического театра без десяти шесть – стало быть: судьба. Роптать на неё не буду, и сквозь двери пройду. Нет – нет. Встал, потянулся – в глазах потемнело, снова сел.

Оказавшись на улице, я взглянул на часы. Было четверть третьего. Это многовато, чтобы идти обратно, домой, – рановато, чтобы идти на улицу Рахманинова, к театру. Как-то надо убить время. В традициях хармсовской бесцельности я побрёл к Эрмитажу.

Откуда-то выпавшее солнце прочертило ровную золотую иглу на петропавловском шпиле – и вышло очень выразительно на фоне мутного неба. И вообще вокруг стало как-то очень красиво. Чтобы очеркнуть то, что я видел, сошлюсь на Добужинского, на Остроумову-Лебедеву, на Лансере: в общих чертах – это.

Когда я на пути к Ольге К. переходил Невский, краем глаза увидел Адмиралтейство, – я вспомнил его одновременно с видением золотой иглы, должно быть, из-за сходства крыш… хотя нет, конечно, подсознание нашептало мне строку из "Медного всадника", – по своему давнему обыкновению оно возвышалось над голым Александровским садом в конце перспективы Невского. Но на мгновение мне почудилось, словно одинокая башня Адмиралтейства не окружена пристройками, а стоит посреди леса, передним краем которого случился Александровский сад. И только знание карты города тут же разоблачило нечаянный фокус: Александровский сад – всё равно как широкий бульвар, дальше – Адмиралтейство (целый квартал), а за ним – Нева и город-город-город… Этим, наверное, незнакомые города и отличаются от знакомых: в незнакомых за последним горящим фонарём, за поворотом улицы можно вообразить себе пустоту, край или бесконечность, попросту говоря: нечто другое – не то, что уже различимо в свете фонаря. И так как не за каждый угол улицы, не за каждый последний фонарь мы-таки зайдём, – эта самая бесконечность мерцает потом в наших снах. Я думаю, какой-нибудь Магеллан был страшно раздосадован тем, что прошёл из Атлантики в воды Тихого океана, и лишь вслух сказал, что очень-очень рад, принимая поздравления от членов экспедиции.

Поделиться с друзьями: