Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
Пять лет прошло со дня выдачи морского обмундирования. С тех пор стармех успел чуток постареть, потолстеть. На его бедре аккуратно подпрыгивает аппарат «ФЭД».
Земля бежит им навстречу, она пахнет тонко и горько — землей. Пусть грязная, пусть залитая дождями, пусть голая и холодная, пусть ветреная, а все же — земля, земля. Она пахнет листьями, свернувшимися от холода. Их пришибли к дорожкам дожди. Они не взлетают и не шевелятся. Они будут гнить и удобрять землю.
Земля!
Мама не знает, что такое же точно чувство испытывает каждый моряк, вступая на берег. Он видит землю не мыслями, не
Добежав до вершины сопки, мама оглядывается. Перед ней иззябшая танцплощадка, перевернутые зачем-то ножками вверх столы и скамейки, ресторан. Его окошки заколочены.
Шепчутся между собой деревья. Им удивительно, что кто-то на них глядит, что так высоко забрались люди — забрели в покинутый до весны парк.
Маме грустно и счастливо. Может, ей никогда уже не увидать Петропавловска-на-Камчатке?..
И Петропавловск, который лежит под горой, рвется ей в сердце со всею свежестью того, что нам открывается в первый раз.
А он, стармех, обрадованный ее детской радостью, окрыленный, помолодевший, рассказывает о других морях и странах — их много на свете! Он снисходителен, шутлив и щедр.
— Что это там?.. Вон около той скамейки… Да нет же, на сопке, товарищ стармех?..
— Качели, Соня. А зовут меня Николай Иванович.
Да, да. Качели! Большущие. Настоящие. Измокшие от дождя!
Мама садится на них, зажмурившись, и ждет.
— Ну?
— Ребенок, сущий ребенок, — вздыхает стармех, тихонько толкнув качели.
— Выше!.. Смелее! — кричит она.
И качели взлетают вверх.
Они (качели) на самом краю обрыва (для того, должно быть, чтоб было еще страшней). Сейчас она сорвется и полетит вниз.
— Не так шибко, товарищ стармех!.. Ой-ой, не так шибко! — кричит она.
Море внизу, под обрывом, ходит вверх и вниз ходуном в ее сощурившихся глазах. Справа чуть-чуть раскачивается фуражка стармеха с сияющим золотым околышком.
Задравши голову, он глядит на ее летящие ноги, на вспархивающие полы ее пальто, на ее размотавшийся шарф, на растрепанные от ветра волосы.
— Я тут. Не надо бояться, Соня!
— Бою-усь!.. Ой, боюсь! Дово-ольно.
— Соня, я тут!.. Я ту-у-ут! — кричит он снизу.
И в его глазах, глядящих на нее из-под золотого околышка, ликующее выражение молодости и озорства.
— Остановитесь! Хватит, — молит мама Тарасика.
— Нет, нет, не остановлюсь. Вы у меня наплачетесь и напрыгаетесь, — отвечает снизу стармех. — А как меня зовут, Соня?
— Никола-а-ай Иванович!..
— Порядочек. Я вас вышколю.
«Неправда. Это я тебя вышколю! — ужасаясь легкости своих мыслей, как будто вспархивающих вместе с нею над пропастью, смекает мама Тарасика. — Если я захочу — ты побежишь вокруг сопки, если захочу — купишь конфет и мороженого!»
— Стоп! — приказывает она.
И качели медленно замедляют бег.
— Спойте-ка что-нибудь, Николай Иванович, — приказывает она.
— Полноте, Соня! — отвечает он.
— Говорю — пойте!
— Соня, помилосердствуйте. Да какой я, к черту, певец.
— Если вы сейчас же мне не споете, я убегу. Мы поссоримся.
Он принимается кашлять, потом вздыхает:
— Охохонюшки, как говорят
в Норвегии.И вдруг — поет!.. Весь багровый, не поднимая глаз:
И мо-о-ре ласко-ово журчало! У на-а-аших ног! У наших ног.— Довольно! — сжалившись, говорит она. — А теперь наденьте-ка мой берет. Я вас щелкну. Вот тут, у качелей. Приедете домой, расскажете жене и детишкам: «Гулял я как-то в порту. Катал ее на качелях. На этих самых качелях. И вот фотография: доказательство…» Улыбайтесь. Так. Веселей! Счастливей!.. Готово.
— Но я же не говорил вам, Соня, что я женат.
— А разве я вам говорила, что у меня есть мама?
— Чудачка! — смеется стармех. — Так что же, вы произошли, выходит, не от женщины, а от чайки?.. То-то я вас сразу признал.
— Николай Иванович, Николай Иванович!.. Ой, ой!.. Мне страшно!.. Вон там шевелится куст.
— Полно. Где?..
Из щебня, из пожелтевших, пожухлых трав выглядывает маленькая фигурка: согбенный коричневый человечек, похожий на корень женьшеня. Фигурка движется, протягивает вперед короткие руки.
— Так это ж садовник, Соня. Старик. Его Петей звать. У него две дочки, — спускаясь с сопки, рассказывает стармех. — Одна уже двадцать лет как замужем за моряком.
— Почем вы знаете? — спрашивает мама Тарасика.
— Как не знать? Я все знаю. Ведь я на Дальнем Востоке, Соня, свой человек.
Темнеет. Внизу, под сопкой, загораются первые огни.
…Еще день на дворе. Но все — и воздух, и мостовые, и дощатые тротуары города, — все как будто окружено чем-то дальним, синим.
Вечер шагнул издалека — с другой стороны моря. Ступил на улицы Петропавловска, и все кругом стало очень большим, засияло, затеплилось.
Вечер жмется к каждому дереву; стоит, притаившись, за каждой скамейкой. Последние прозрачные тени ложатся на камни и камешки: это гравий. Им усыпаны парковые дорожки.
В догорающем свете дня — от теней и первого света дальнего электричества — становится видно, что у каждого камня свое какое-то выражение щербатого, каменного личика… Серые, розовые, толстые и худые, круглые и кривоватые — с одной раздувшейся щекой (как будто бы у них флюс), они поблескивают от недавнего дождя, деловито и влажно цвивиркают под ногами стармеха и мамы…
…Поздний вечер… А так ли?
Синева — огромная и дрожащая за каждым домом, у подножия каждой — ближней и дальней — сопки.
Для того чтобы сделать ее еще синей и длинней (для этого, только для этого!), загораются окна и окошки в домах. Они прорезывают, пронизывают синеву, горят и сияют. Блещет огнями и огоньками каждый городской дом в этот вечерний час, словно зажглись его глаза-окошки, как глаза совы в тайге.
Откуда-то с другой стороны моря медленно выкатывает серое небо. Темнеет. И вот оно сделалось черным. Глядят решетчато сверху колючие, злые зрачки дальних, северных звезд.
Склоны сопок усеяла россыпь огней. Чем дальше они, тем меньше и мельче. Не сберегли себя. Не удержали, разбрызгали свет на крутых дорогах. Там, где днем были видны коричневые, распаханные поля, огни дрожат и колеблются. Но ведь они электрические. И ветру их не задуть.