Серебряные орлы
Шрифт:
«Дойдет когда-нибудь, дойдет», — радостно, почти торжествующе подумал Аарон.
Он-то знал, что это была за песнь. С недавнего времени знал. С той ночи, когда в Тынце исповедал его Тимофей.
И более того знал Аарон. Знал, что Болеслав ошибается. Вовсе это не призрак возрождающейся разноплеменной империи. А живая правда. Только не золотые орлы являются символом этой владеющей миром империи, а золотые ключи. «Когда я на ступенях Капитолия, — звучали слова Иоанна Феофилакта, Бенедикта Восьмого, точно переданные Аарону Тимофеем, — обращался в день празднества Ромула к Оттону со словами «Энеиды» о предназначении Рима, мне хотелось смеяться и плакать одновременно. Кому властей был прощать бедный ребенок Оттон? Кого властен был унизить? А мы, церковь Петрова — община, черпающая свою мощь в мудрости для того, чтобы она служила любви и доброте, — с каждым днем со всевозрастающей правотой будем говорить о себе словами «Энеиды»:
Tu regere imperio populos, Romane, memento, Parcere subiectis et debellare superbos.[Римлянин,Ибо Рим — это мы; правящая миром империя разноплеменная — это мы.
Мы возлагаем императорскую диадему на покорно преклонившего колени у ног наших короля германцев.
И мы же поддерживаем владыку славян в его сопротивлении германцам. Потому что именно для нас, истинного Рима, одинаковы перед величием империи, символом которой являются золотые ключи, и новокрещенные славяне, и германцы, кичащиеся своим мнимым правом владычить над славянами. И те и другие наши дети, одинаково нуждающиеся в доброте и любви».
«Вот кому ты служишь, отец Аарон, — закончил исповедь на рассвете Тимофей. — Ты поступил в благороднейшее служение. Радуйся, будь весел и бодр. А когда снова почувствуешь, что тебе докучают видения, облаченные в образ тот или иной, вновь приди, вновь припади к моим коленям. Ты счастливее всех мудрецов и вождей древности; те, когда начинали чувствовать к себе отвращение, не умели воскликнуть: «Asperges me hysopo et mundabor, lavabis me et super nivem dealbabor!»[ «Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее снега» (лат.).] И не терзайся Феодорой Стефанией, ни той, у которой зеленые глаза, ни той, у которой синие».
Но из слов Болеслава оказывалось, что только одна была Феодора Стефания. Та, что в Риме, — зеленоглазая. Рихеза же, видимо, не ведает, что творит, — не ведает, кому служит.
— Мечтаниями о разноплеменной империи, о наследии Оттона вскармливали тебя, как материнским молоком, пока не заморочили окончательно. Обольщали тебя коварным словом, что они и мы имеем общую цель, для того обольщали, чтобы ты служила их делу во вред нашему, сама о том не ведая. Ты не римлянка, Рихеза. И никогда ею не будешь. Ты дитя германской крови и жена князя, который будет королем всех славян. Кто тебе ближе, детка: германцы или мы? С кем ты? Ты можешь быть там или тут. На Капитолии ты не будешь никогда.
И вновь тишина.
А когда прервала ее наконец Рихеза, Аарону трудно было уверовать, что это ее голос. Он был глухой, хриплый, ломался на каждом слове.
— Ты сказал: «С кем ты? Можешь быть тут или там». А разве я не могу быть и тут и там?
— Нет, детка.
— Ты сказал: «Германцы говорят: Рим — это мы». А вы не собираетесь объявить себя Римом?
— Мы хотим быть Римом. Но ведь сколько же надо приложить сил, Рихеза, прежде чем мы станем Римом. Рим — это святая вера, а сколько еще среди нас язычников, тайных и даже явных? Рим — это могущество, а я еще королевской короны, символа могущества, на голову свою не возложил. Рим — это великолепные здания, а у нас курные избы. Рим — это наука и мудрость, а мы темные. Рим — это блестящий язык, передающий верно любую мысль, а я вот по-германски, на языке врага, с тобой изъясняюсь, чтобы какую-нибудь глубокую мысль верно передать, но и всего того, что подумаю, высказать не способен. А вот Мешко способен: по-латински говорит, любую мысль словом выразит. Люби Мешко. Он красивый и мудрый — чудная вы пара. Только перестань его морочить Оттоновым наследием, Капитолием, серебряными орлами.
— Так ты гнушаешься серебряными орлами? Всегда ими гнушался?
— Никогда я ими не гнушался, Рихеза. Это знак любви, чудесной любви, которой воспылал ко мне гонец, якобы могущественный, а на самом деле глубоко несчастный, так как он и сам не знал, кто он: грек или германец?
— Он был римлянином.
— Вот опять ты себя обманываешь. Не был он римлянином. Призрак принимал за правду, вот и ты так же. Только в нем и было от римлянина, что понимал, что величие Рима — это могущество. Почитал могущество. С плачем призывал его к себе. Украшал его. Мое могущество украсил серебряными орлами. Уже не улетят от меня. Не захиреют со мною. Это ничего, что серебро на них поблекло. Все так же украшают могущество, хоть и поблекли.
Аарон оторвался от завесы. Он услышал звук, напоминающий поцелуй. В лоб целует? Или в губы?
Уходил он радостный, веселый. Вот и последний морок исчез: он убедился, что Рихеза не Феодора Стефания. И он моя «ет служить ей верно и спокойно. Не падет на него подозрение Болеслава об участии в кознях и заговорах — не изгонят его из Тынца, где он согласно с указаниями Тимофея будет служить делу разноплеменной империи, империи, правящей миром, символом которой являются золотые Петровы ключи. Хорошо ему в Тынце — спокойно, безопасно, тепло.
Без тревоги шел он по темным комнатам. Никто невидимый не укрывался у стен или в углах.
И заблудился в темноте. Но ничуть не испугался. Весело напевая вполголоса, кружил он по большим пустым комнатам с маленькими оконцами, сквозь которые поглядывали на него
веселые, как и он, звезды. И вдруг остановился. Откуда-то рядом донесся голос Рихезы. Аарона удивили ее слова. Еще больше удивился бы он, если бы мог видеть ее взгляд, обращенный на супруга. Но в ее опочивальню он так же не мог войти, как и в ее душу и мысли. Впрочем, это и лучше было для него, что не мог проникнуть ни туда, ни туда. Лишился бы веселья, роднящего его со звездами. А Рихеза говорила:— Все государь-отец изволил мне объяснить. Только затем и начал новую войну с государем Генрихом, чтобы отстоять великолепное наследие Оттона, чтобы возродить правящую миром, разноплеменную империю, чтобы проложить себе и серебряным орлам дорогу в Рим. Еще немного — и взойдем на Капитолий, государь мой супруг любимый. Перед тобой, прежде чем перед сыном твоим, понесут орлов. Не серебряных — золотых…
С. Аверинцев
«Римская идея» и средневековая реальность
Мы на школьной скамье узнаем из наших учебников и хронологических таблиц, что Римская империя принадлежала последней фазе античной истории и окончила свое существование вместо с пей. Для простоты можно считать, что, когда кончилась Римская империя, тут-то и началось Средневековье. А в каком году это было? Наши учебники уверенно отвечают на вопрос: в 476 году нашей эры. Кто этого не знает, по выучил урока.
Любопытно, однако, что ни в 476 г., ни во множестве последующих поколений никто не мог исходить из того, что Римской империи больше нет и никогда не будет. Явный парадокс: Средневековье, обусловленное в самом своем бытии фактом отсутствия Римской империи, наотрез отказывалось этот факт признавать. Попробуем встать на его точку зрения; если мы ее не поймем, мы никогда не поймем Средневековья. Это была юридическая точка зрения. Римскую империю никто не отменял и не был полномочен отменить. В Константинополе вплоть до 1453 г., то есть целое тысячелетие, сменяли друг друга императоры, которых мы условно называем «византийскими», потому что в наших глазах Византийская империя с ее средневековым укладом и христианским правоверием, с ее греческим населением и восточными правами непохожа на Римскую империю и не может иметь с пей общее имя. Но византийцы никогда по называли себя «византийцами» — они называли себя «ромеями», что означает на их языке попросту «римляне». Византийская государственность была самым непосредственным продолжением римской — точнее, восточноримской: еще к 395 году Римская империя окончательно разделилась на две половины — западную, со столицей в Риме, позднее в Равенне, и восточную, со столицей в «Новом Риме», как принято было называть Константинополь. Подчеркнем, что раздел этот произошел совершенно законно: император Феодосий Великий, полномочный держатель власти над всей территорией римской державы, на смертном одре поделил эту территорию между двумя своими сыновьями (чему, вдобавок, уже были прецеденты). Следовательно, имперский суверенитет Рима продолжал существовать как целое в каждой из двух частей, как западной, так и восточной; и на Востоке, на берегах Босфора, ему предстояло реально дожить до середины XV века. Но и после 1453 г., когда турки-османы вошли в Константинополь и превратили его в Стамбул, столицу Оттоманской империи, государственно-идеологическая традиция не могла так просто уйти в небытие; московские книжники учили о Москве как Третьем Риме, через посредство Второго Рима на Босфоре воспринявшем полномочия Первого Рима на Тибре. «Два Рима падонта, а третий стоит, а четвертому не бысти».
Так обстояло дело на Востоке. Но и на Западе Римская империя перестала существовать «всего лишь» в действительности, в эмпирии — однако не в идее. Окончив реальное существование, она получила взамен знаковое существование. Вспомним дату из учебников — 476 г.; что, собственно, произошло в этом году? Германец Одоакр, или Одовакар, низложил последнего западноримского императора, мальчика, которого по иронии судьбы звали Ромулом. Но варвар не посмел сделать одной малости: присвоить императорские инсигнии, то есть знаки власти. Он отослал их в Константинополь «законному» наследнику цезарей — византийскому императору Зинону. С нашей точки зрения, это странный поступок для человека, историческая роль которого состояла в том, чтобы положить колец Римской империи. Но Одоакр наших учебников истории не читал, а потому не мог иметь наших представлений о его исторической роли. Со своей собственной точки зрения, он поступил совершенно логично. Пусть Италия — колыбель и одновременно последняя территория Западной империи; сама по себе она представляет только совокупность земель и но «праву войны» оказывается добычей варваров. Но вот знакиупраздненной власти над исчезнувшей империей — совсем иное дело: их нельзя бросить в кучу награбленного добра, приобщить к добыче, ибо значение этих знаков превышает сферу реальности и причастно сфере долженствования. За свою лояльность Одоакр получил от Зинона титул патриция города Рима и ценил этот титул, ровно ничего не прибавлявший к его реальной власти. Так вели себя и другие вожди варваров. В VI веке остготский король Витигис, ведя войну с византийским императором Юстинианом за фактическое господство над Италией, приказывал чеканить на монетах не свое изображение, а изображение своего врага Юстиниана: знак власти непререкаемо принадлежал последнему.