Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты говоришь это о святейшем папе? — резко прервал Нила Оттон. — Неправо говоришь. Как видишь, я позволяю тебе говорить все и сколько хочешь, ибо чту твою мудрость и святость, но помни, тебе не вольно принижать святого императорского величия… Святейший папа, епископ Рима, наместник Петра… он правит наидостойнейшей Римской церковью и блюдет чистоту веры во всех земных пределах… Но земными пределами правит император, на которого непосредственно нисходит вдохновение господие.

Нил горько усмехнулся:

— Неисправимый отпрыск греческих самодержцев… Ты уж меня прости: вдохновение господне не нисходит на земной мир непосредственно или же посредством Петра, а…

Казалось, Оттон вновь взорвется. Гневно шаркнул ногой, оторвал ее от лица Феодоры Стефании. Но до взрыва не дошло. Как и все остальные, Оттон онемел вдруг от изумления и ужаса: Нил поднялся, выпрямился, резко выкинул руки к Григорию Пятому и крикнул

или, вернее, простонал, громко и страдальчески:

— …но не знаю… не знаю, имела ли когда-нибудь мудрость господня на земле столь недостойного и неверного владыку, как вот этот… этот рыцарь в звенящих воинским железом латах…

Вскочил Оттон, медленно поднялся Герберт, только Феодора Стефания почти не шелохнулась.

Только взгляд ее, все такой же ленивый и сонный, с явным любопытством обратился сначала к глазам Герберта, потом, минуя, Нила, к железным латам Григория Пятого.

А Нил уже вновь стоял коленопреклоненным. Голый череп склонялся к самым ногам папы, оснащенным шпорами. Страшно исхудалые старческие руки сплелись на запавшей груди, сотрясаемой не то трепетом, не то рыданием. Шепотом, дрожащим, по таким проникновенным и выразительным, что Аарон отлично улавливал каждое слово, он молил, целуя то одну, то другую ногу папы:

— Бруно, брат и сын наимелейший, заклинаю, признайся… не скрывай, принял ли ты из страшных рук сатаны тот дар мощи и власти, который господь наш отверг в пустыне… Скажи, внук воинов и могущественных владык, сын крови и железа, когда он показал тебе с крутой вершины все королевство мира и сказал: «Все это будет твое», преклонил ли ты перед ним колени? Преклонился ли ты перед ним?

Молниеносно Оттон выбросил вперед длинную, худую руку, резко подавшись всем телом вперед, покачнулся и чуть не упал. Неужели хотел ударить Нила? Или, наоборот, хотел заслонить его от ожидаемого удара Григория?

Но Григорий не ударил, даже не поднял руки, не двинулся с места. Даже слова гневного не сказал. И во взгляде его не было гнева, только горечь разочарования и какое-то безграничное удивление.

А ведь по только Герберт, не только Оттон, даже Аарон, такой молодой и неопытный, так далеко спрятавшийся за колонной, отлично видел и понимал, какая ужасная лавина страсти должна потрясать в эту минуту гордую душу Григория Пятого, сколько поистине нечеловеческой воли должна найти его обычно порывистая мысль, чтобы осадить, придержать, подавить взметнувшийся в нем вихрь гнева, безбрежный разлив гудящих, вспененных морей. И ведь осадил, придержал, подавил — закованной ногой втоптал в землю самые мелкие искры грозящего страшного пожара. Когда заговорил, голос у него был спокойный и почти мягкий, как никогда доселе. Единственно, что, как и во взгляде, в нем звучала горечь разочарования. Разочарования и изумления.

Да, он изумлен. Изумлен, что этот Нил, любимец Софии, мудрости господней, оказывается, так мало понимает. Так немного видит, чему, впрочем, и удивляться не приходиться, разве за столетие не притупляются и самые прозорливые глаза? Этим глазам казалось, что они видят папу вместе с сатаной на крутой скале? Конечно, подле папы есть сатана, нет, не сатана, а сатанинские легионы… легионы легионов… Не видит их Нил? А ведь так легко их увидеть. Те же самые, которые некогда сидели невидимыми под столами, за которыми в Иерусалимском храме торговали голубями, меняли монеты, покупали и продавали, молились числами, воздавали жертвы за наживу и обман… Слово извечное, милосердие неисповедимое не постыдилось взять в руки бич из вервий, чтобы гневными ударами изгнать и этих невидимых из-под столов, и всех видимых, кого они обуяли. Слово извечное вернулось к отцу, оставив на земле милосердие. Так что благословенны милосердные, благоуханным цветом устелена их дорога на небеса, светлыми лучами вытканы ризы их. Но остался и бич — бич на бесов, — бич, который одной только руки не осквернил — чистейшей руки агнца божьего… Но когда рука эта вознеслась к облакам и исчезла за ними, когда держит ныне купно с отцовской рукой полушарие мира вместе с земной твердью, кольцом океана и звездами изнутри небесного купола — кто же поднимет бич, оставленный на пороге храма? Кто захочет сойти с пути, устланного благоуханным цветом, кто пожелает запятнать свои светлые ризы прахом, бич покрывающим? А ведь кто-то должен. Или ты, Пил, считаешь, что нет? Неужели и впрямь твои мудрые глаза так ослепли, что не видят, как размножились несчетно те, что сидели под столами, как расплодились уже не в одном Иерусалимском храме, а по всем храмам в земных пределах… Неужели и впрямь ты не видишь их, как гнездятся в монастырях, щеря в льстивой или жадной улыбке хищные, плотоядные, якобы монашеские, а то и настоятельские зубы? Не видишь, как в священных одеждах наклоняются над алтарями во время богослужения, не понимая смысла слов, которые

бормочут иерейскими, а то и епископскими устами? Пе слышишь звона золота, которое сыплют под ноги королям и князьям, продающим им вместе со своей душой омофоры и посохи! И все же насколько же их меньше в церкви благодаря чудесному присутствию тела господня, чем вне церкви, хотя самые опасные наступают именно на церковь. Почему же, Пил, есть христианские королевства и княжества? Поистине это дебри и лесные чащобы, где сильный зверь охотится на слабого, а сей слабый — на еще более слабого, а тот слабый — на слабейшего, а слабейший вгрызается в еще живое, страдающее тело сильного, когда тот сдыхает…

— Ты это и о моих королевствах говоришь? — раздраженно прервал его Оттон.

— Изволь, государь, спросить об этом свою совесть и своего исповедника, — еще раздраженнее ответил папа. И вновь ударил руками о нагрудные щитки на своих латах. — Королевское право, ленное право! — воскликнул он. — Так это же право когтей и клыков… Божье право? Куда же делось божье право? Вы не искали его, о милосердные… где вам было свернуть с дороги, устеленной благоуханным цветом, чего доброго запачкаете свои светозарные ризы на гнусно пахнущих бездорожьях, куда затащили святое право князья тьмы… Пока уши твои не успели ослабнуть, Нил, или и впрямь ты не слышал кликов епископов и аббатов, радостных и ликующих кликов: сколь оно набожно, сколь предано закону божьему, сколь благочестиво христианское рыцарство? Пока глаза твои, Нил, не успели ослабнуть, неужели ты и впрямь не видел этого благочестивого рыцарства, как оно становится пред господними алтарями? Океан и луна, звезды и планеты, сонмы херувимов и серафимов выражают святую тревогу, что вот их творец вновь претерпевает на алтаре свою страшную муку искупления из любви к слабейшему из своих разумных творений, к человеку — а ты взгляни на этих слабейших… присмотрись, как они стоят в господнем храме пред телом и кровью господними, кои чудесно пресуществились в хлеб и вино, дабы господним примером учить их любви и смирению… Стоят в гордом вооруженном ряду, во главе их князья и графы, которые сразу же после богослужения поведут их чинить насилие и убийство, — стоят, опираясь о копья и топоры, которые несут гнев, ненависть и смерть… стоят, заносчиво звеня железом лат и шпор…

Нил засмеялся. Засмеялся громко, с издевкой и гневно. Молодо смеялся — весело, дерзко.

Но он не сбил папу с толку, не заставил смешаться, не смутил. Смеется над тем, что папа говорит, сам звеня железом лат и шпор. Но ведь латы эти для того, чтоб охранять сердце от предательского удара ненависти, шпоры — затем, чтобы пустить коня вскачь, когда окружат подосланные гордыней, любящие убийство головорезы…

Голос папы дрогнул. Аарон подумал, что ему спится: в стеклянистых выпуклых глазах грозного, твердого папы, господина карающего меча, выступили крупные слезы. Медленно скатились на латы и большими жемчужинами украсили ржавое железо нагрудных щитков.

— Нил может сказать: подай пример, сбрось шпоры и латы, если ты такой добродетельный и благочестивый, не погоняй коня в страхе перед убийством, подставь грудь удару ненависти: «Блаженны те, кого преследуют во имя мое!» Покажи, что ты блажен… Нет, Нил, я не замедлю копя, не подставлю грудь под удар, ибо из слабнущей, стынущей руки выпадает господний бич, а кто его поднимет? Кто еще захочет осквернить свою руку прикосновением к бичу, который одну только руку не осквернил — господнюю?

— Пусть ни одна рука не осквернится. И твоя, Бруно, тоже. Вооружи ее оливковой ветвью мира и всепрощения. Коснись ею хищника, и выпадут у него клыки и когти.

— Не выпадут. Разорвет и пожрет ветвь, а потом и руку, ее державшую.

— Ты же сам сказал, и справедливо сказал, что только господней руки не осквернил бич. Так пусть же никто, кроме господа, и не касается его, никто им не бичует.

— Ты же сам сказал, и справедливо сказал, что не прямо правит господь миром, а через Петра. А Петр через меня, старец. Нет на земле для творений, отягощенных Адамовым грехом, сладости милости без добавки горечи. Раз уж я в одну руку взял приятно холодящую тяжесть золотого ключа, то не может другую не обжигать тяжкая горечь бича.

— Ошибся я, Бруно, когда сказал, что ты не праведен. Праведен, но несчастлив: страшное поразило тебя несчастье слепоты. Не видишь, что свирепые звери в дебрях одного только ожидают, чтобы кто-нибудь увидел в их глазах нежность. Чтобы не боялся выйти им навстречу без бича: коснись их спины жезлом любви — и они мягко опустятся на землю, подставив ласке шею, тихим урчанием улыбнутся чаще, небесам, другим зверям…

— И львы уже не будут задирать овечек? И совы кроликов?

— Не будут. Улыбкой любви ты преобразишь графов и князей в пустынников и мудрецов. Выбьешь у них копье и топор из любящих убийство рук. Научишь их объятиям прощения и милосердия. Неси мир войну несущим!

Поделиться с друзьями: