Серебряный голубь
Шрифт:
Но Дарьяльский не отвечал: он оглядывал книжные полки; странные на полках тут были книги [74] : Кабалла в дорогом переплете, Меркаба, томы Зохара (всегда на столе в солнечном луче золотилась у Шмидта раскрытая Зохара страница: золотая страница вещала о мудрости Симона Бен-Иохая и бросалась в глаза удивленному наблюдателю); были тут рукописные списки из сочинения Lucius Firmicus'a, были астрологические комментарии на «Тетрабиблион» Птоломея; были тут «Stromata» Климента Александрийского, были латинские трактаты Гаммера и среди них один, «Baphometis Revelata», где прослеживалась связь между арабской ветвью офитов и темплиерами, где офитские мерзости переплетались с дивной легендой о Титу-реле; были рукописные списки из «Пастыря Hародов», из вечно таинственной «Сифры-Дезниуты», из книги, приписываемой чуть ли не Аврааму, – той «Sepher», относительно которой рабби Бен-Хананеа божился, будто ей он обязан чудесами; на столе были листки с дрожащей рукою начертанными значками, пентаграммами, свастиками, кружками со вписанным магическим «тау»; тут была и таблица с священными гиероглифами; старческая рука изображала венец из роз, наверху которого была голова человека, внизу голова льва; с боков – головы быка и орла;
74
В описании жилища теософа Шмидта А. Белый, создавая атмосферу учености, таинственности и сокровенности, называет ряд загадочных символов, книг и имен мудрецов, связанных с оккультными науками, не всегда при этом придерживаясь документальной точности. Кроме того, написание в повести некоторых имен и понятий отличается от традиционного.
Так, говоря о «Кабалле в дорогом переплете», Белый отождествляет каббалу (мистическое учение – см. ком-мент, к с. 172.) с конкретной книгой. Ошибается он и тогда, когда называет книгой Меркабу, которая является одним из основных символов оккультизма; согласно Библии, откуда этот образ был позаимствован, – это чудесный престол-колесница Яхве. На следующей странице повести приводится символическое изображение Меркабы, близкое к библейскому: «.…венец из роз, наверху которого была голова человека, внизу голова льва; с боков – головы орла и быка…» (Ср.: Книга Иезекииля, 1, 1 – 12).
Под «томами Захара» подразумевается «Зогар» («Книга сияния») – основополагающий текст каббалы, созданный на арамейском языке скорее всего Моисеем Леонским в конце XII в. в Испании и приписанный им упоминаемому ниже Симону Бен-Иохая (Симон бен Иохаи) – талмудистскому мудрецу II в. Составными частями «Зогара» являются встречающиеся далее в тексте трактаты «Сифра-Дезниута» и «Верный пастырь» (превращенный Белым в «Пастырь народов»).
К реально существующим сочинениям относятся «Sepher» (книга «Сефер Иецира», созданная до ХШ в., один из ранних каббалистических трактатов) и «Stromata» Климента Александрийского («Стромата» – «Лоскутный ковер», представляет собой энциклопедическое собрание записей, составленное христианским теологом Климентом Александрийским (ум. до 215 г.). Загадочными остаются «Тетрабиблион Птолемея» (ни у одного из исторических Птолемеев сочинения под таким названием не обнаружено) и «Baphometis revelata» («Откровение Бафомета»), приписанное некоему (не установленному нами) Гаммеру. Впрочем, название последней книги в какой-то степени проясняется в связи с упоминанием офитов (древняя гностическая секта в Средиземноморье, почитавшая змею как образ верховной Премудрости, передавшей первым людям истинное знание жизни) и темплиеров (тамплиеры-храмовники – рыцарский мистический орден, основанный в 1119 г. крестоносцами для борьбы с мусульманами в Палестине и упраздненный в 1312 г. папой Климентом V как еретический). Бафомет был главным идолом у тамплиеров, а в позднейшем оккультизме стал мистическим символом – астральным богом, олицетворяющим темные силы бытия. С Бафометом теософы отождествляли упоминаемых ниже Тифона (в греческой мифологии чудовищное существо со множеством драконьих голов, человеческим торсом и кольцами змей вместо ног, сын Земли-Геи и Тартара) и библейского «древнего змия». Одним из важных оккультных символов сделался и Титурелъ – герой неоконченного эпоса Вольфрама фон Эшенбаха, тесно связанного со сказаниями о рыцарях «Круглого стола» короля Артура и о священном Граале.
Еще два приведенных Белым имени можно предположительно отождествить с реально-историческими. Lucius Firmieus – это, вероятно, Фирмик Матерн Юлиус – римский писатель IV в., выдающийся астролог своего времени. Под рабби Бен-Хаканеа, скорее всего, подразумевается рабби Иошуа бен Ханания – талмудистский мудрец конца I – начала II в.
Дарьяльский и Шмидт спорят об александризме – иудейско-александрийской философии I в. до н.э., которая первая стала проповедовать учение о возможности мистического преобразования мира и истолковывать Библию как мир символов и явилась основой для развития оккультизма. Упоминаемый здесь же Тот – египетский бог мудрости, счета и письма, в эллинистический период отождествляется с Гермесом Трисмегистом, легендарным основателем магии.
Герметическая (здесь: тайная, сокровенная, связанная с именем Гермеса Трисмегиста) символика в комнате Шмидта основана на буквах еврейского алфавита («таблица с священными гиероглифами»), каждой из которых в оккультизме соответствовали определенные цифровые значения и символические изображения. Так, «магическое тау» – это последняя буква еврейского алфавита, важнейший мистический символ. Чуть ниже о ней говорится: «Венец магов – Т – 400».
Столь же характерной приметой оккультизма являются мистически истолкованные геометрические фигуры и эмблемы. В тексте мы встречаемся и с шестиконечной (Соломоновой) звездой, и с пентаграммой (пятиконечной магической звездой), и со свастикой (здесь: магический знак, пришедший из архаической индоевропейской символики; обозначение начала, света и щедрости).
Описанная «мистическая диаграмма с… десятью лучами-зефиротами» – это идущая еще от «Зогара» каббалистическая схема мироздания. Зефирот – искаженное «сефирота» или «сефирот» (женского рода), мистическая творческая сила, которая, согласно оккультным представлениям, посредствует между Богом и миром. Из десяти сефирот «ближайшей к
Богу» является первая («риза Божья, первый блеск…») – Kether (Кетер). Восьмая сефирот имеет имя «Год», а не «Иод» («Iod»). «Пре-мирный канал, Canalic cypramundanus» – один из так называемых «каналов», мистических переходов между сефирот.Из книг, значков и чертежей поднималась лысая голова Шмидта и старческий голос продолжал Дарьяльского вразумлять:
– Юпитер в Раке предвещал бы тебе возвышенье, благородство и жреческое служение, но все то опрокинул Сатурн; когда Сатурн войдет в созвездие Водолея, тебе угрожает беда; а вот теперь, в эти дни – Сатурн в Водолее. Я тебе в последний раз говорю: берегись! ведь и Марс – в Деве; все то можно бы избежать, если б Юпитер в годовом твоем гороскопе оказался в месте рождения; но Юпитер – в месте судьбы…
И Петр потрясен: он вспоминает прошлые годы, когда Шмидт его судьбой руководил, открывая ему ослепительный путь тайного знания; он было уже чуть не уехал с ним за границу – к ним, к братьям, издали влияющим на судьбу; но Дарьяльский смотрит в окно, а в окне – Россия: белые, серые, красные избы, вырезанные на лугу рубахи и песня; и в красной рубахе через луг к попику плетущийся столяр; и нежное небо, ласковое. Вот обертывается на прошлое свое Дарьяльский: отворачивается от окна, от в окне его зовущей и погибающей России, от верховного нового владыки его судьбы, столяра; и говорит Шмидту:
– Я не верю в судьбу: все во мне победит творчество жизни…
– Астрология не учит власти фатума. Тот говорит: мысль и слово создали и мир, и всемогущество, и семь духов гениев-покровителей, проявившихся в семи сферах; их обнаружение и есть судьба; человек поднимается по кругам: в круге луны сознает бессмертье; в круге Венеры получает невинность; на солнце выносит свет; у Марса учится кротости; у Юпитера – разуму; созерцает на Сатурне правду вещей.
– Ты угощаешь меня «Пастырем народов», на котором лежит печать позднейшего александризма; мы, филологи, любим исконное, а исконной науки магов тут еще нет.
– Разве ты забыл, что я говорю не по внешним памятникам, а по устному обучению. Некоторые из старинных списков, вашей науке неведомых, я видел воочию – у них, там…
Но Дарьяльский встает: в окно на него бьет поток солнца.
– Тебе нечего больше сказать?
– Нечего!
– Прощай: я от вас ухожу – не к твоим, а к моим; ухожу навсегда – не поминай лихом.
И он вышел; солнце его ослепило.
Долго еще сидел Шмидт среди своих вычислений; слеза жалости застывала на его старой щеке: «Он – погиб!» И если бы сюда вошли невзначай, то, наверное, удивились бы целебеевцы, что дачник Шмидт заливается горькими слезами.
Это был единственный дачник в округе; уже в конце марта он в глухие наши переселялся места; уезжал дачник в дни, когда уже над селом ветер бурные проносил ревы первых мятелей; и беззуб, и лыс был дачник, и сед; он бродил в жару по окрестностям в желтом шелковом пиджачке, опираясь на палку и держа в руке соломенную свою шляпу; и его окружали сельские мальчонки и девчонки; и еще хаживал дачник к попу; и еще привозил с собой от клопов персидского порошку; и еще в Бога не верил, хотя и был православный; только всего и знали про дачника в Целебееве.
Скандал
Что произошло в лавке Ивана Степанова, отчего там звенели разбитые склянки, на каком таком основании сам лавочник вылетел из избы, а у него с головы на лицо текло липкое вишневое варенье – все это так и осталось в неизвестности; вылетел, да прямо к корыту с водой: принялся обмываться; обмывался он, обмывался, а когда отмылся, – обнаружился у него поперек носа кровяной шрам, будто кто полоснул его по носу ножом. Только тогда и опомнился лавочник, как хорошенько отмылся; отмылся, и тут только он вспомнил, что не след бы ему в таком виде выходить со двора.
Но его и не думали примечать: дело в том, что, пока он это в корыте с лица да с волос вишневое с усердьем смывал варенье, целебеевский люд занимало вовсе иное, столь же необычайное происшествие: по лиховской дороге вдруг закрутилось облако пыли – и там, в облаке пыли, раздался испуганный, душу раздирающий рев: облако пыли с неимоверной неслось быстротой на наше село; впереди же него красное мчалось чудовище: будто бы выбежал с горизонта и побежал на село красный черт; и едва выскочили из изб старики да бабы, как уже красный черт стоял неподвижно посреди зеленого луга, пыхтел и сопел, но уже без рева, щекоча носы керосиновой вонью. Это и была машина – та самая, про которую сказывали, что будто бы она без помощи лошадей людей возит; из машины выскочил человек, весь закрытый серым брезентом, с большущими черными стеклами на глазах; он все что-то копался у колес, снял очки, и дружелюбно кивал окружавшим машину целебеевцам; его толстое, измятое, слегка желтоватого цвета лицо косыми заплывающими жиром глазками подмигивало целебеевцам, но они осторожно пятились от скуластого этого лица; даже и попик выглянул из смородинника, придерживая руками рвавшегося к машине попенка; между тем, господин с жидовски-татарским лицом, опустив на глаза очки, снова расселся на своем на красном на черте; черт взревел, с шипом сорвался с места; да и был таков.
Это вот обстоятельство и отвлекло вниманье целебеевцев от того, как Иван Степанов, лавочник, отмывался в корыте от вишневого сока, обильно стекавшего с головы, к которой противно липло варенья горсть со стекляшками разбитой банки; можно было подумать, будто чья-то злодейская рука о его почтенную голову била банки с вареньем; но как же смеялся целебеевский люд, если бы рассказать, что злодейская эта рука принадлежала никому иному, как собственному его сыну; с час уже вот, как сцепились они, перебрали все что ни есть слова, после которых парнишка, потеряв честь и разум, харкнул да и плюнул в роди-телево лицо, кидался на почтенных лет родителя с ножом, и в довершение безобразия разбил на его голове увесистую банку с вареньем; не без опасения вошел теперь Иван Степанов в лавку; на полу – склянки да липкий сок; неравно кто войдет – срамота; лавку Иван Степанов запер, бороду подпер рукой и задумался; трудно было решить, осерчал ли на сына побитый родитель, или же только перепугался; только он думал: «Убирался бы Степка скорей; а там – концы в воду…»
А виновник всего этого скандала не только убирался, но уже вовсе собрался; он сидел в своей каморке перед засаленным столом; на стуле же с ним лежал всего только свернутый один узелок. Он уходил ныне из этих мест в места лесные, далекие, вольные: давно уже он помышлял о побеге из наших мест; все-то к братьям он, голубям, приставал: дали бы ему порученье они такое, чтобы вовсе из наших мест можно было бы Степке бежать; опостылели ему наши места; опостылело ему видеть, как Матрена барина ему, Степке, предпочла; но еще более было Степке постыло смотреть, как родитель его за Матреной шпионничал; видеть родителя Степка не мог, а невольно сам дозирал за его шпионством, да и накрыл родителя своего прямо-таки на злодейском поступке; в прошлую ночь, как слонялся Степка у избы Куде-яровской, видел он довольно-таки явственно, как родитель его, без картуза, в одной рубахе, копошился у избы, таскал хворост, облил его из бутылочки чем-то (керосином, верно), да и стал чиркать спичкой; еще немного, – и встал бы красный петух над избой столяра; ну, Степка, разумеется, это, цыкнул: родитель его – стрекача.
Вот нонче они и сосчитались. И не так бы его еще Степка избил; давно бы его избил; ну да – черт с ним; голуби уже знали от Степки об умыслах лавочника; одного человека такого приставили, еще кто кого – бабушка надвое сказала.
Беспрепятственно Степка теперь покидал те края, где буйная его протекала жизнь; и вот он задумался, понесла его мысль (парнишка недаром сочинителем вышел): вздумалось молодцу на прощенье перед уходом из родителева дома, где – как-никак – покойная мать баловала его – вздумалось ему написать вступленье к замышленной повести; достал Степка свою засаленную тетрадь и теперь ржавым пером выводил такое вступленье: «Все было тихо; вся деревня спала; только где-то мычала корова да лаяла собака, да ставни скрипели на своих заржавленных петлях, да ветер завывал под крышей… И выходило, что было вовсе не тихо, а, напротив того, очень даже шумно – неугодно ли, пожалуйте…»