Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Середина июля
Шрифт:

– А как он это может сделать? Как ты это себе представляешь? закидывала Зоя Николаевна свои наживки.

– Так, что я возле стану шестеркой. Наверно, он этого и добивается. Чтоб с дерьмом меня смешать, с говном... Ты извини, что я такие слова... Но наболело...

– Ты только сегодня все это понял?

– Да.

– И сразу стал мучиться?

– Да, сразу.

– А что дальше думаешь делать?

– Не знаю. Только я ему не позволю унижать меня. Мерина какого-нибудь он из меня не сделает. Он вообще-то такой внешне паскудный, что и представить невозможно, чтобы такой человек над тобой измывался. Моя беда в том, что я его теперь видеть не в силах. Раньше ничего было, я и не думал о его данных, что меня могло в них трогать? Не жениться же я на нем собирался! Но раз я теперь его в таких вещах заподозрил, видеть мне его практически невозможно. Как я к нему завтра пойду? А идти надо, у меня с ним дела и связь.

И еще говорил и жаловался Николай, поднимал руку и высоко над постелью сжимал кулак, показывая, что и сам при случае сумеет всласть насладиться унижением старичка, уподобив его пойманной мухе, а Опусов скрипел тем временем

зубами под кроватью. Вон как повернул ученик! Вывел его сатиром в глазах женщины. Козлищем, который вздумал некоего агнца подвести под заклание. Мол, мучается агнец. Пожалей его, женщина. А как же его, Опусова, мука? Плевать ему на этого жалобного гордеца, но ведь не вывернешься теперь из-под его лжи, не выпутаешься из образа кровососа и тирана, который он ему свил в сердце женщины. Сам обманулся, потому что и не думал Опусов морально его унижать, женщину обманул и Опусова погрузил в море лжи. Именно в море. Захлебывался Опусов.

– Стоп!
– крикнула вдруг женщина.
– Что там шебаршит под кроватью?

А это Опусов возился в тисках обиды и гнева. Любовники пытливо вслушивались. Может, мышь?
– вслух размышлял Николай. В слепой ярости выкарабкался Опусов из своего плена, вскочил на ноги, схватил заблаговременно примеченную вазу и обрушил страшный удар на ученика. А в темноте его, конечно, верно вычуял.

– Ай-яй!
– завопил ученик.

Старик захохотал.

– Ты убит! ты мертв!
– кричал он и плясал, как безумный.

Вспыхнувший глаз ночника осветил кровать, ударил пронзительным лучом в кровавую паутину, освобождая посреди разыгравшейся драмы клоунский пятачок, куда уже протискивалась испуганная физиономия Николая.

– Филипп Андреевич? Вы здесь?

Никогда прежде Опусов не видел, чтобы его ученик был с таким плоским, подлым и глупым рылом. Оно с напряженной громадностью свинства влезало в нежную ткань совершенного Опусовым, оскорбляло благородство его гневного замысла и, загрузившись в мистическую глубину его преступления, деловито выхрюкивало там дикую правду унижения человека неутомимым и вездесущим миром грубых форм. Ученик как бы невзначай отвел в сторону придавившую его женскую руку. Зоя Николаевна лежала на животе, повернув лицо к своему молодому другу, и ее затылок и шею заливала кровь.

– Что это вы ее ударили? для чего убили?
– волновался Николай.

– Убил? Ты посмотри получше...

Николай неуклюже переполз через женщину, подбежал к креслу и стал лихорадочно одеваться, твердя:

– Мертва!
– Он повторял это, как заведенный.

– Заткнись!
– прикрикнул на него Опусов.
– Хорошо, что ты здесь. Это кстати. И я вовремя появился, - накладывал он какой-то свой бойкий сюжет на выпуклую историю жизни и смерти Зои Николаевны.

– Ничего себе вовремя! Вы же вообще откуда-то выскочили... Понять нельзя совершенно ничего. Вы здесь были, и к чему это привело?

– А раз мы здесь, мы наше дельше и обтяпаем, - с деланным энтузиазмом потер руки старик.
– Самое время. Ищи, парень, ищи картину.

Николай не принимал его натужные трактовки.

– Смываться надо, пока не накрыли. Накроют нас. Следы оставим. Следы заметать надо, потому как вы тут напачкали... Мокруха все это!

– Закрой пасть и ищи. Молча действуй. Говорю тебе: ищи картину. Картину Филонова. Филонова ищи. Ты понимаешь? Ох ублюдок, ты понимаешь меня или нет?

Подчинившись логике скольжения по наклонной плоскости и уже видя перед глазами адские бездны, Николай принялся бродить по комнатам и рыться в шкафах да заглядывать в затененные углы, но у него не было ясного понимания, что и с какой целью он ищет. Опусов, тот работал сосредоточенно, упорно, и если для Николая любая картина, подвернувшаяся в квартире, где их, судя по всему, вовсе не было, просто из чистой практики претворилась бы в филоновскую, то этому человеку, казалось, ничего не стоило не только наизусть повторить всего Филонова, но и с научным, творческим видом воссоздать его на пустом месте. Видя, что старик, ставший экспертом, блестящим искусствоведом, не испытывает страха в атмосфере преступления и грядущего следствия и даже, кажется, вовсе не думает о своей жертве, Николай со слабым всхлипыванием в области сердца впитывал высокую веру в величие учителя и уже презирал себя за ничтожество недавних сомнений в нем. Старик с бездушием механизма действовал вопреки той очевидности, что в этой квартире торжествовало полное безразличие ее хозяев к живописи, и его настойчивость отнюдь не выглядела абсурдной. Зоя Николаевна и впрямь перестала существовать для него, а картина могла быть где-то здесь, и это было важнее всего прочего. Ему приходилось проверять за Николаем, и он сердился. Они ничего не нашли.

На улице старик переквалифицировался в строгого судью. Он сказал, насупившись:

– Все из-за тебя, подлец! Я тебя как учил? Я тебе что внушал? Узнай, где она прячет картину. Ты узнал? Выяснил? Ни хрена ты не узнал и не выяснил!

Николай молчал, не отбивался, признавая справедливость обрушившихся на него упреков. Но как и у всякого посаженного на скамью подсудимых, у него за раскаянием и ужасом перед неотвратимым наказанием отчаянно правильное недовольство собой неумолимо преображалось в глухое недовольство судьей, который, на краткий срок соединившись с ним в жанровой сценке, затем будет и дальше спокойно, чисто существовать под прикрытием тупой тяжести мира, тогда как ему неминуемо быть раздавленным этой тяжестью. Травил учитель в ученике уже не вину и этого пугливого зверька, которого можно было назвать раскаянием, а животную злобу, но кто же из смертных побеждал когда-либо ее? Казалось Николаю, что неспроста старик пылит обвинениями, подводит он, должно быть, к тому, что-де повинен ученик даже и в смерти женщины, и с затаенным злорадством и преждевременной болью ждал Николай конкретности в этом вопросе, чтобы тут же взвиться с жестокими, сумасшедшими, бунтующими протестами, в которых сполна выразится вся

его обуянная стихиями натура.

Они уходили в ночь, сердясь друг на друга, обозленные, взвинченные, а каково же было Зое Николаевне?! Крепкой своей головой она выдержала удар, здоровье ее прекрасного тела отпихнуло смерть, которую сгоряча причислили ей налетчики, но в душе не было свежести и стройности избавления, а вились все еще и разорительно махали крылами мрачные демоны, не оставившие надежды утащить ее в ад. И дело было даже не в Николае, не в его предательстве. Дело было в... деле. Превосходнейшим образом она уцелела практически под топором, устояла против матерых злодеев, обмишулила их, быстро вынырнув из обморока, но не подав виду, что жива и невредима, с честью вышла из критической ситуации, в которой и не всякий мужчина показал бы себя молодцом, а вот дело, оно свершилось как-то не так, не путем. Собственно, дела у нее не было никакого, не было в ее жизни ничего, что она могла бы без колебаний назвать главным для себя и по-настоящему нужным, но после удара вазой, раскровянившего затылок, она угадывала очертания чего-то нового и существенного, входящего в сердце поэтическим прологом к некой важной деятельности. Возник теперь силуэт. Неудовлетворенность сворачивалась в сгусток темной энергии и какого-то быстро растущего, зловеще нахмуренного вдохновения. О, разобраться бы в себе поскорее, поскорее, пока взвихренная удаль не понесла ее в неведомом направлении! Голос, незнакомый и не то чтобы совсем уж внутренний голос заговаривал с ней дельно, говорил языком дела и о деле, которого она, между тем, не понимала. Но уже и прошлое, зубасто расчищая себе место в настоящем, вплеталось в узор стремительно кидающихся во все стороны энергий. Уже и позор ее мнимой, притворной смерти, то, что привело ее к этому позору, и то, что было с ней в момент удара и еще чуточку после, когда она, прикинувшись мертвой, внимала болтовне налетчиков, все это виделось теперь сферой приложения какой-то важной для нее, руководящей ею силы, областью свершения дела, дела монументального, но так и не понятого ею. Господи, как же это возможно? Делать что-то слепо, руководиться чем-то, не ведая, что же, собственно, тобой руководит! А зачем ударили? По делу? За дело?

А может быть, ей и не дано понять? Может, она вовсе даже не понять должна самое дело, но, главное, осознать, что не справилась с ним, не совладала с некой глубокой тайной, коснувшейся ее? Этих странных переживаний и ощущений, казалось бы, не должно быть, ведь с любым может произойти подобное, и нет для человека никакого унижения и оскорбления в таких вероломных нападениях, в таких злых покушениях на его личность, но она глубоко и неизъяснимо сознавала, что с ней это произошло не случайно, более того, она заслужила, чтобы это с ней произошло, а потому и были переживания и потому в высшем смысле они не представлялись ей неоправданными и несправедливыми.

Зоя Николаевна, кряхтя, легонько постанывая, прошла в ванную и смыла кровь. В уютном и светлом помещеньице, где мановения ее руки заставляли течь холодные и горячие ручейки, она, как всегда, отбрасывала на кафельные стены гордую тень. Зоя Николаевна всегда остро чувствовала это. Тут происходило отчетливое разделение на бренность телесного вещества и немеркнущую идеальную красоту, торжественной, несуетной тенью проходящую над миром. Голая ее натура изобразилась в зеркале. Она была все еще очень хороша собой, и тело вовсе не расплылось. Вдохновение распирало, раскручивалось, но вся его сила явно не могла ничего больше, чем с жуткой, железной ясностью выявить указание на некий просчет, который она допустила, сама того не замечая; до сих пор не знала, в чем он, когда был ею сделан и можно ли теперь его исправить, и, скорее всего, никогда уже этого не узнает. Ей указано на некий изъян, теперь уже получивший статус постоянного присутствия в ее существе. На внешности он никак не отразился, а вот чувствует она его как что-то, что другие, со стороны, все-таки примечают в ней, видят так же, как увидели бы проплешину на ее макушке или торчащее из-под юбки нижнее белье. От этого уже не избавишься. Зоя Николаевна поежилась. Напрягалась она, надеясь освободиться, а все зря. У нее возникло какое-то суеверное отношение к этому ощущению чего-то неправильно совершающегося с нею и в ней, и, само собою обработавшись, поселилось в ее душе теперь как раскрытое, фактически разоблаченное, но оттого не менее властное и глупое суеверие. И если оно раскрыто, как книга, как разгаданная загадка, так о чем же оно? Что выражает? Какую мысль? Какой страх? Ничего она не знала и не могла понять. Суеверие, и все тут. Она стала суеверным человеком, тем, у кого воображение с положенного ему места сместилось в податливое и злоигривое сердце.

Женщина стала тут же сопротивляться этому роковому обстоятельству. Пошла жестокая сеча. Она смеялась, видя суеверие у своих ног комком всемерно иссеченного, окровавленного мяса, а это скверное создание опять забиралось в ее сердце и выбрасывало оттуда фонтанчики подлого хихиканья. Чего она только не предпринимала для избавления! В одно мгновение обозревала всю свою жизнь, отыскивая аукнувшийся ныне изъян; или металлилась вдруг, холодно, презрительно посмеивалась над закружившим ее наваждением; убеждала себя, что нет ничего, отвратительное и разъедающее душу лишь померещилось; вершила продолжающуюся жизнь; или вот уже каялась Бог знает в чем, во всех грехах смертных; скукоживалась покаянно, сжаливалась даже над собой, видя свое убожество; а то воображала, что не было бы этой беды и напасти, если бы она не потеряла Николая, когда б, по крайней мере, дала ему то, что должна была дать от своей просвещенности и душевной красоты. И все попусту, все напрасно, томление не сбавлялось. В кутерьме этих догадок, противоречивых желаний, бегств от себя и возвращений шла из ванной в кухню. Там, у стола со следами пиршества, которое было у нее с Николаем, она выпила полстакана вина. Тишина поздней ночи пушисто коснулась ее пылающего лица. Решительным, даже мощным движением руки Зоя Николаевна сбросила на пол остатки пиршества и на очистившемся месте села писать письмо, достав из шкафа лист бумаги, ручку и конверт.

Поделиться с друзьями: