Шрифт:
Владимир Александрович Соллогуб
СЕРЕЖА
Лоскуток из вседневной жизни
(Кн. В. Ф. Одоевскому)
Bonjourl
(Grand monde).
Здравствуйте! (Большой свет) (фр.)
I
Уныло звенел колокольчик; телега медленно тащилась по тряской дороге, а путешественник задумчиво глядел на поля, покрытые уж осенним снегом.
Это было в конце октября, в ту пору недоумения, когда природа колеблется между летом и зимою, когда в Петербурге балов еще нет, а начались уж вечеринки, - время дикой поэзии и озимовых всходов.
Скучно ездить по святой Руси, нечего греха таить, куда как скучно! Все те же станционные смотрители, все те же дилижансы "первоначального заведения", все те же постилы, рыбы, пряники и котлеты.
Это позабавит вас на полчаса. Но вот начинается настоящее вам горе, пропали вы совсем: вы сворачиваете с большой дороги и едете проселком. Горе вам, горе, горе, горе! Дорога делается хуже, вольных лошадей и неволею едва ли придется вам достать. Грязно, скучно, досадно!
..............
К счастью, путешественник мой был влюблен. Перед ним далеко расстилалось снежное поле, кое-где прикрытое мелким ельником, - картина вам знакомая. Вправо мелькали две-три избенки, согнувшись, как старушки за бостоном. Небо было серое; воздух был холодный.
Телега катилась по тряской дороге, а путешественник терялся в мечтах и... потирал себе бока.
Это Сережа. Он едет в деревню из Петербурга. Он человек военный, хотя не то чтобы военный человек.
Он добрый малый, гвардейский щеголь. Вы его видели везде. Кресла у него в театре всегда в первом ряду, вследствие каких-то особенных знакомств. Лорнет у него складной, бумажный. В театре он свой человек. Он даже мигал три раза одной корифейкой танцовщице, той именно, которая всегда, идя за гробом Розалии, опускает руку и подымает ногу. У него и на старом мундире эполеты всегда новые. Он не то чтобы хорош, не то чтобы дурен, не то чтоб умен, не то чтобы глуп, не богат и не беден. В большом свете он занимает какое-то почетное место от особого искусства танцевать постоянно мазурку с модной красавицей и заводить дружбу с первостатейными любезниками и франтами, приехавшими из-за границы блеснуть своей заграничностью в наших гостиных. Сережа кое-чем и занимался. Он читал всего Бальзака и слышал о Шекспире. Что же касается до наук, то он имеет понятие об английском парламенте, о крепости Бильбаб, о свекловичном сахаре, о паровых каретах и о лорде Лондондери.
Но теперь и занятия, и балы, и книги, и театр - все забыто: пять мазурок, три кадрили и два вальса решили навсегда судьбу молодого человека; черные очи, пышные платья, длинные локоны и гранатовые серьги обворожили его гвардейское сердце. Сережа не только уверил самого себя, что он влюблен, но даже умел уверить в том и всех знакомых своих. О Сереже стали жалеть; Сережу начали выставлять примером верности.
Сережа вдруг сделался лицом занимательным, предметом разговоров, и точно за нею следил он как тень. Она на бале - и он на бале; она в ложе и он в партере; она на английских горах - и он ломает себе шею; она гуляет - и он морозит себе пальцы и нос, чтоб пройти молодцом по Невскому в одном сюртучке. О! Такой страсти долго не слыхивали в бесстрастном Петербурге.
И все единогласно хвалили, осуждали, жалели - и не понимали Сережу.
Телега все перекачивалась со стороны на сторону.
Сережа курил, кряхтел и охал, бранил своего человека за то, что дурна дорога, ругал ямщика и мечтал о красавице. Он все припомнил: и продолжительные разговоры, и последнее прощанье, и английское
пожатье руки - и улыбка самодовольствия, прерванная толчками телеги, невольно изобразилась на чертах героя незамысловатого рассказа моего.Долго катилась телега; долго бранился и мечтал Сережа; наконец мелькнули огоньки, потянулся длинный забор, показались крышки.
Сережа въезжал в свои владения и горделиво, с чувством барского достоинства остановился перед нетопленым домом.
II
На больших уродливых креслах сидела молодая женщина у письменного столика, заставленного малахитами и китайцами. Тщательно загибала она углы розовой надушенной бумажки, а на губах ее дрожала золотая облатка с графским вензелем.
Женская розовая записка! Блажен, кто, получив тебя, прижмет тебя к своим губам, и долго будет тебя читать, и долго будет смотреть на тебя! Куда летишь ты, воздушная? Какую тайну любви, какую сердечную грусть поведаешь ты? Много поэзии в твоих нежных листиках, много прекрасной небрежности в твоих мелких бисерных строчках, розовая женская записка!
Молодая женщина схватила китайца за голову и no-- звонила. Вошел слуга в ливрее английского покроя.
– Отнесите это письмо в театральную дирекцию.
Чтоб непременно у меня была завтра ложа, да спросите, дома ли муж.
Так вот тайна Сережи: она графиня, она замужем, а к тому ж и добродетельна; но неужели страсть молодого гвардейца не могла тронуть женского сердца?
О нет! Она его уважает, она его даже любит, любит искренно, как бального друга, как мазурочного брата; но есть обязанности: есть старый муж, есть грозная молва... Впрочем, Сережа многого не добивался. Три раза в неделю аккуратно он своими взглядами и вздохами компрометировал модную нашу графиню, и так всенародно, так откровенно, что добрая слава красавицы отнюдь от того не страдала: все знали, что любовь его безнадежна. Вчера он уехал, чтоб вылечиться от страсти и долгов. Сказать правду: отъезд его немного расстроил графиню. Для рассеяния она непременно решилась ехать в театр; к тому ж дают новую оперу с прекрасными декорациями и великолепным спектаклем.
От скуки она задумалась; немного подумала о жизни, о счастье, которого нет; потом задумалась о чепчике, потом о Сереже...
Хороша моя графиня, нечего сказать, хороша, очень хороша! Вы, верно, ее видели, а если видели, так, верно, думали о ней, когда душа ваша разнеживалась. Маленькой ручкой подпирала она маленькую прелестную головку, а черные глаза, в каком-то задумчивом тумане, рассеянно устремлялись на бронзового китайского уродца, важно сидящего на кучке пакетов, возле колокольчика.
Итак, "она хороша". Это слово подразумевает уже целую повесть. Рассказывать ли вам, как с младенчества ей отравляли чистые наслаждения детства, как всегда перед нею была развита картина большого света, как ее постепенно приготовляли к нравственному, сердечному развращению, для которого она была назначена приличием... Впрочем, она читает тоже Бальзака, но о Шекспире не слыхивала. Свет, которому ею пожертвовали, много подавил в ней хорошего, оковал ее в холодные цепи и бросил в объятия старого мужа, который купил ее ценою своего имения. Она никогда не думает о том, что есть ужасного в ее положении, наряжается и танцует, танцует и наряжается. О любви же она не думает; да время ли думать? Поутру она катается по Невскому проспекту, потом за стол, потом в свою ложу во французский театр. Время летит быстро; платья меняются - и жизнь проходит.
Дверь отворилась. Вошел человек лет пятидесяти, в черном парике; он поцеловал руку у зевавшей красавицы и начал расхаживать по комнате.
– Что, ты каталась?
– Каталась.
– Хорошая погода?
– Да.
– Холодно!
– Да.
– Градусов пятнадцать.
– Право?
– Много было вчера на рауте?
– Да все те же. Adele постарела ужасно. Графиня В. была дурно одета, по обыкновению. Была еще какая-то приезжая из Москвы - сейчас видно. А ты играл?