Сергей Есенин. Подлинные воспоминания современников
Шрифт:
Анатолий Мариенгоф
Роман без вранья (фрагменты)
8
К отцу, к матери, к сестрам (обретавшимся тогда в селе Константинове Рязанской губернии) относился Есенин с отдышкой от самого живота, как от тяжелой клади.
Денег в деревню посылал мало, скупо, и всегда при этом злясь и ворча. Никогда по своему почину, а только – после настойчивых писем, жалоб и уговоров.
Иногда
– Знать вы там ничего не желаете, а я вам что мошна… сдохну – поплачете о мошне, а не по мне.
Вытаскивал из-под подушки книгу и в сердцах вслух читал о барышнике, которому локомотивом отрезало ногу. Несут того в приемный покой, кровь льет – страшное дело, а он все просит, чтобы ногу его отыскали, и все беспокоится, как бы в сапоге, на отрезанной ноге, не пропали спрятанные двадцать рублей.
– Все вы там такие…
Отец вытирал грязной тряпицей слезящиеся красные глаза, щипал на подбородке реденькую размохрявленную рогожку и молчал.
Под конец Есенин давал денег и поскорей выпроваживал старика из Москвы.
После отъезда начинал советоваться, как быть с сестрами – брать в Москву учиться или нет. Склонялся к тому, чтобы сейчас погодить, а может быть, и насовсем оставить в деревне. Пытался в этом добросовестно убедить себя. Выдумывал доводы, в которые сам же не верил. Разводил философию по гамсуновскому «Пану» о счастии на природе и с землей, о том, что мало-де радости трепать юбки по панелям и делать аборты.
– Пусть уж лучше хлев чистят да детей рожают.
Сам же бесконечно любил и город, и городскую культуру, и городскую панель, исшарканную и заплеванную. За четыре года, которые мы прожили вместе, всего один раз он выбрался в свое Константиново. Собирался прожить там недельки полторы, а прискакал через три дня обратно, отплевываясь, отбрыкиваясь и рассказывая, как на другой же день поутру не знал, куда там себя девать от зеленой тоски.
Сестер же своих не хотел везти в город, чтобы, став «барышнями», они не обобычнили его фигуры. Для цилиндра, смокинга и черной крылатки (о которых тогда уже он мечтал) каким превосходным контрастом должен был послужить зипун и цветистый ситцевый платок на сестрах, корявая соха отца и материн подойник.
<…>
11
Над Большим театром четыре коня взвились на дыбы. Рвут вожжи и мускулы на своих ногах. И все без толку.
Есенин посмотрел вверх:
– А ведь мы с тобой вроде этих глупых лошадей. Русская литература будет потяжельше Большого театра.
И он в третий раз стал перечитывать статейку в журнальчике.
Статейка последними словами поносила Есенина. Где полагается, стояла подпись: «Олег Леонидов».
Я взял из рук Есенина журнальчик, свернул его в трубочку
и положил в карман:– О Пушкине и Баратынском тоже писали, что они прыщи на коже вдовствующей российской литературы…
Есенин ловил ухом и прятал в памяти каждое слово, сказанное о его стихах. Худое и лестное. Ради десяти строк, напечатанных о нем в захудалой какой-нибудь газетенке, мог лететь из одного конца Москвы в другой. Пишущих или говорящих о нем плохо как о поэте считал своими смертельными врагами.
В одном футуристическом журнале в тысячу девятьсот восемнадцатом году некий Георгий Гаер разнес Есенина.
Статья была порядка принципиального: урбанистические начала столкнулись с крестьянскими.
Футуристические позиции тех времен требовали разноса.
Года через два Есенин ненароком обнаружил под Георгием Гаером – Вадима Шершеневича.
И жестким стал к Шершеневичу, как сухарь. Я отдувался. Извел словесного масла великое множество – пока сухарь пообмяк с верхушки.
А по существу так до конца своих дней и не простил он от полного сердца Шершеневичу его статьи.
Рыча произносил:
– Георгий Гаер.
<…>
27
В весеннюю ростепель собрались в Харьков. Всякий столичанин тогда мечтал о белом украинском хлебе, сале, сахаре, о том, чтобы хоть недельку-другую поработало брюхо, как в осень мельница.
Старая моя нянька так говорила о Москве:
– Уж и жизнь! уж и жизнь! В рот не бери и на двор не ходи.
Весь последний месяц Есенин счастливо играл в карты. К поездке поднасобирались деньги.
Сначала садились за стол оба – я проигрывал, он выигрывал.
На заре вытрясем бумажники: один с деньжищами, другой пустой.
Подсчитаем – все так на так.
Есенин сказал:
– Анатолий, сиди дома. Не игра получается, а одно баловство. Только ночи попусту теряем.
Стал ходить один.
Играл свирепо.
Сорвет ли чей банк, удачно ли промечет, никогда своих денег на столе не держит. По всем растычет карманам: и в брючные, и в жилеточные, и в пиджачные.
Если карта переменится – кармана три вывернет, скажет:
– Я пустой.
Придет домой, растолкает меня и станет из остальных уцелевших карманов на одеяло выпотрашивать хрусткие бумажки…
– Вот, смекай, как играть надо!
Накануне отъезда у нас в Георгиевском Шварц читал свое «Евангелие от Иуды».
Шварц – любопытнейший человек. Больших знаний, тонкой культуры, своеобразной мысли. Блестящий доцент Московского университета с вдохновенным цинизмом проповедовал апологию мещанства. В герани, канарейке и граммофоне видел счастливую будущность человечества.
Когда вкусовые потребности одних возрастут до понимания необходимости розовенького цветочка на своем подоконнике, а изощренность других опростится до щелканья желтой птички – наступит золотой век.
На эстраде всегда Шварц был увлекателен, едок и острословен.
Как несправедливо, что маленькая черная фигурка, с абсолютной круглой бледной головой и постоянным в глазу моноклем на широком шнуре, ушла, не оставив после себя следа.
Походил он на палку черного дерева с шаром из слоновой кости вместо ручки.