Сергей Горбатов
Шрифт:
Королева уже выплакала все свои слезы; теперь ее глаза были сухи, на губах ее мелькала тихая и скорбная усмешка, когда она прощалась с этими людьми, которых постоянно осыпала милостями не по заслугам, для которых ничего не жалела. Это была невыносимая усмешка, способная смутить самого холодного человека — и многие смущались, многие бледнели и опускали глаза перед королевой, у многих являлось сознание своего тяжкого и позорного греха — неблагодарности. Но это сознание скоро засыпало, убаюкиваемое чувством самосохранения. Эмиграция с каждым днем усиливалась.
Совершалось нечто возмутительное по своей жестокости и роковое:
Все бегут от них, как от зачумленных, предоставляют их самой страшной участи, которая начинает уже всем становиться ясной…
Убедившись в неблагодарности, низости и жестокости своих близких друзей и слуг, облагодетельствованных ими, они обращаются за помощью к соседям; но соседи молчат, совсем отвертываются или глядят безучастно, будто не видят этого невероятного, ужасного положения, будто не слышат голоса, зовущего их на помощь. Европа желает присутствовать спокойной и холодной зрительницей при погибели короля и королевы Франции.
Что должна была перечувствовать в вынужденном уединении Тюильрийского дворца несчастная Мария-Антуанетта?! Она уже убедилась в жестокой действительности, уже поняла, что никто и ничего не придет к ним на помощь, уже перестала верить в людей, ждать от них какого-нибудь чувства. Она только изумлялась, что не все еще разбежались, что они все же не совсем одиноки, что у них остался десяток-другой старых друзей, которые не хотят их покинуть и решились погибнуть вместе с ними.
«Да уходите же, уходите, скорее!» — говорила она в минуты отчаяния этим друзьям. — Оставьте нам хоть одно утешение — знать, что мы никого не увлекали в бездну вместе с собою!..
Но друзья не уходили.
В числе их была и герцогиня д'Ориньи. Ее отец и мать уже выехали из Франции. Граф де Марси выпросил у короля последние подачки, покинул свою упраздненную синекуру и решился в Лондоне, где у него были друзья и связи, выждать тяжелое время. Он рассчитывал, что все же в конце концов дело обойдется благополучно и что еще настанут лучшие времена, когда можно будет вернуться на родину и снова позаботиться об устройстве своих денежных и иных обстоятельств.
Графиня согласилась ему сопутствовать не из страха — она не понимала ясно того, что делается крутом, не понимала революции. Она видела только, что Версаль не существует, что в Париже крайне скучно: прежняя жизнь разрушена, общества почти нет. А жить без двора, без общества, без вечного шума она не могла, и поэтому естественно стремилась туда, где предполагала найти ту жизнь, с которой сроднилась. Она надеялась еще поблистать в английском обществе.
Она звала с собой и дочь; но та наотрез отказала ей. Графиня не стала настаивать, тем более, что Мари подарила ей довольно значительную сумму денег.
Герцог д'Ориньи уехал в Вену — король и королева
дали ему поручение к императору. Он не торопился с возвращением. Мари занимала одна громадный, великолепный отель д'Ориньи; но она не знала уединения — половину своего времени она проводила в Тюильрийском дворце, а когда возвращалась к себе, то ее уже дожидался Сергей Горбатов. С ним она переживала безумные дни страсти.Сергей давно уже свободно владел своей вывихнутой рукой. Ночь на 6 октября, все эти нежданные события, которых он был свидетелем и участником, представлялись ему теперь тяжелым сновидением. Но в этом ужасном и мрачном сновидении, в этом кошмаре для него заключалось все же много счастья. Вместе со всеми ужасами он пережил в эту ночь такие блаженные минуты, каких у него еще не было в жизни.
Уединение вдвоем с Мари среди немых, полутемных галерей Версальского замка, ее нежные заботы о его вывихнутой руке и потом этот час напряженного, тревожного ожидания и волнения перед окном, из которого они, прижавшись друг к другу, были свидетелями величия и мужества королевы!.. Все это сблизило их более, нежели могло бы сблизить долгое время общей жизни. Среди тревог и волнений наступившего хаоса, любовь для них являлась еще прекраснее — она удаляла их от этой искаженной, невыносимой жизни, переносила в иной лучезарный мир.
В первые дни, вглядываясь долгим, горячим взором в глаза Сергея, герцогиня часто повторяла:
— Что бы мы стали теперь делать, если бы у нас не было друг друга?! Какой-то добрый гений, верно, сжалился над нами!.. Забудем же все — пусть там кипит эта проклятая жизнь, пусть эти безумные люди беснуются — какое нам до них дело! Сюда не проникнут их крики… Смотри, как все здесь тихо, уютно… Смотри — я не узнаю эту обстановку, это не то, что было прежде, к чему я привыкла!.. Здесь все новое и волшебное.
И она оглядывалась в изумлении, в экстазе.
Бледный свет голубой лампы тихо разливался по кокетливо и грациозно убранному будуару. Сергей видел, что Мари права, что, действительно, вокруг них все волшебное и новое. Все, прежде неподвижное и холодное, теперь вдруг ожило. Разве это не живые амуры и нимфы глядят на них с высокого потолка, готовясь осыпать их душистыми цветами? В каждом зеркале отражается какая-то невидимая, чудесная перспектива, среди которой, поминутно меняясь, являются и исчезают обольстительные образы.
— И мы одни, — говорит герцогиня, — нас видят только эти нимфы и амуры, но они не нарушат нашей тайны, они нас охраняют…
В первые дни Сергей всецело отдавался вдруг нахлынувшему на него счастью; он спешил в этот тихий приют, как в рай, и забывал здесь все, что прежде его так томило, тревожило, мучило. Неделя, другая прошла в таком сладком забытьи. Нимфы и амуры по-прежнему стерегли их тайну, по-прежнему готовились осыпать их цветами. Сергей чувствовал, что с каждым днем только растет и крепнет его страсть к Мари.
А между тем к блаженству, охватившему его и доведшему его до самозабвения, вдруг стало примешиваться новое мучительно чувство — это была тоска, это было что-то даже хуже тоски, что-то похожее на упрек совести.
Мари как-то в разговоре упомянула про своего мужа. Сергей вздохнул и побледнел. Она заметила это.
— Неужели я тебя смутила? — изумленно спросила она. — Впредь я буду осторожнее, действительно, нам нечего говорить о нем и думать, он дальше от нас, чем кто-либо.