И ослики в сбруе, один малорослейДругого, шажками спускались с горы.И странным виденьем грядущей порыВставало вдали всё пришедшее после.Все мысли веков, все мечты, все миры,Всё будущее галерей и музеев,Все шалости фей, все дела чародеев,Все елки на свете, все сны детворы.Весь трепет затепленных свечек, все цепи,Всё великолепье цветной мишуры……Всё злей и свирепей дул ветер из степи……Все
яблоки, все золотые шары.Часть пруда скрывали верхушки ольхи,Но часть было видно отлично отсюдаСквозь гнезда грачей и деревьев верхи.Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,Могли хорошо разглядеть пастухи.– Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, —Сказали они, запахнув кожухи.От шарканья по снегу сделалось жарко.По яркой поляне листами слюдыВели за хибарку босые следы,На эти следы, как на пламя огарка,Ворчали овчарки при свете звезды.Морозная ночь походила на сказку,И кто-то с навьюженной снежной грядыВсе время незримо входил в их ряды.Собаки брели, озираясь с опаской,И жались к подпаску, и ждали беды.По той же дороге, чрез эту же местностьШло несколько ангелов в гуще толпы.Незримыми делала их бестелесность,Но шаг оставлял отпечаток стопы.У камня толпилась орава народу.Светало. Означились кедров стволы.– А кто вы такие? – спросила Мария.– Мы племя пастушье и неба послы,Пришли вознести вам обоим хвалы.– Всем вместе нельзя. Подождите у входа.Средь серой, как пепел, предутренней мглыТоптались погонщики и овцеводы,Ругались со всадниками пешеходы,У выдолбленной водопойной колодыРевели верблюды, лягались ослы.Светало. Рассвет, как пылинки золы,Последние звезды сметал с небосвода.И только волхвов из несметного сбродаВпустила Мария в отверстье скалы.Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,Как месяца луч в углубленьи дупла.Ему заменяли овчинную шубуОслиные губы и ноздри вола.Стояли в тени, словно в сумраке хлева,Шептались, едва подбирая слова.Вдруг кто-то в потемках, немного налевоОт яслей рукой отодвинул волхва,И тот оглянулся: с порога на Деву,Как гостья, смотрела звезда Рождества.
1947
* * *
«…Вдруг особенно ясно стало – кто Вы и что Вы. Иной плод дозревает более, иной менее зримо. Духовная Ваша мощь вдруг сбросила с себя все второстепенные значимости… Это непрекращающееся высшее созерцание совершенства и непререкаемой истинности стиля, пропорций, деталей, классического соединения глубоко запечатленного за ясностью формы чувства… Если бы Вы ничего кроме „Рождества“ не написали в жизни, этого было бы достаточно для Вашего бессмертия на земле и на небе…»
Мария Юдина – Борису Пастернаку.
Из письма 7-8-февраля 1947
Чудо
Он
шел из Вифании в Ерусалим,Заранее грустью предчувствий томим.Колючий кустарник на круче был выжжен,Над хижиной ближней не двигался дым,Был воздух горяч и камыш неподвижен.И Мертвого моря покой недвижим.И в горечи, спорившей с горечью моря,Он шел с небольшою толпой облаковПо пыльной дороге на чье-то подворье,Шел в город на сборище учеников.И так углубился Он в мысли свои,Что поле в уныньи запахло полынью.Все стихло. Один Он стоял посредине,А местность лежала пластом в забытьи.Все перемешалось: теплынь и пустыня,И ящерицы, и ключи, и ручьи.Смоковница высилась невдалеке,Совсем без плодов, только ветки да листья.И Он ей сказал: «Для какой ты корысти?Какая мне радость в твоем столбняке?Я жажду и алчу, а ты пустоцвет,И встреча с тобой безотрадней гранита.О, как ты обидна и недаровита!Останься такой до скончания лет».По дереву дрожь осужденья прошла,Как молнии искра по громоотводу.Смоковницу испепелило дотла.Найдись в это время минута свободыУ листьев, ветвей, и корней, и ствола,Успели б вмешаться законы природы.Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.Когда мы в смятеньи, тогда средь разбродаОно настигает мгновенно, врасплох.
1947
Порою отношения Пастернака с Ольгой Ивинской заходили в мучительный тупик, но он ни за что не хотел расставаться с Зинаидой Николаевной, ломать и менять свою жизнь. Его супружество, претерпев многие превратности, потеряло прежнюю нежность, тем более что Зинаида Николаевна после тяжело пережитой смерти своего 20-летнего обожаемого сына Адриана Нейгауза откровенно призналась в невозможности более быть женой, оставив за собой только роль хозяйки дома. Но сохраненное на всю жизнь чувство любви к ней не позволяло Пастернаку ее оставить. К весне 1949 года для него в очередной раз определилась необходимость покончить с душевной раздвоенностью и положить конец своим отношениям с Ольгой Ивинской.
* * *
«…У меня была одна новая большая привязанность, но так как моя жизнь с Зиной настоящая, мне рано или поздно надо было первою пожертвовать, и, странное дело, пока все было полно терзаний, раздвоения, укорами больной совести и даже ужасами, я легко сносил, и даже мне казалось счастьем все то, что теперь, когда я целиком всею своею совестью безвыходно со своими, наводит на меня безутешное уныние: мое одиночество и хождение по острию ножа в литературе, конечная бесцельность моих писательских усилий, странная двойственность моей судьбы „здесь“ и „там“ и пр. и пр.
Тогда я писал первую книгу романа и переводил Фауста среди помех и препятствий, с отсутствующей головой, в вечной смене трагедий с самым беззаботным ликованием и все мне было трын-трава и казалось, что все мне удается…»
Борис Пастернак – Ольге Фрейденберг.
Из письма 7 августа 1949
Жалость и тревога, которыми полно приведенное письмо, вскоре сменились реальным страхом за судьбу Ольги Ивинской. Ею заинтересовались судебные органы, и после неоднократных вызовов и допросов она была арестована и приговорена по политической статье к пяти годам каторжных работ.