Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Это и есть революция…» — подумал он, и неожиданно сладкое содрогание гордости пронзило всего — за чужую безыменную жуть и победу.

Парень толокся перед ним, старался почему-то поймать его взгляд заискивающими глазами.

— Про ваших, кронштадтских, тоже слыхали, товарищ. Вы там делов наделали… крыли!

Шелехов ничего не ответил, только мрачно ухмыльнулся и отошел. По взлохмаченной, хлещущей по пяткам шинели его принимают за матроса — ну что же, пусть! Папахи повернулись, глядели угрюмо ему вслед сквозь космы, отвесив бородатые губы. Он чувствовал, как льстяще поволочилась за ним чужая страшная слава.

И откуда-то накатило

отчаянное безразличье.

«Черт с ним, если не пустят в комнату, попрошусь в любую казарму, опрощусь, буду с ними ночевать».

Нелюдимый ветер дымил по земле, трепал опасные флаги кое — где у ворот, бился, занывая про волью степь, о цивилизованную косность фасадов, падающих в небо, о необозримый мир подъездов, крыш, утренних, льдисто — голубых окон…

Петроград!

По Зелениной улице, на четвертом этаже, лестница которого ядовито пропахла кошками, нашел Шелехов дверь, обитую клеенкой, и медную почернелую карточку: «Петр Прохорович Птахин». У этого Петра Прохоровича был модный обувной магазин на Большом проспекте. На звонок откликнулся боязливый, с хрипотцой, бабий голосок:

— Кто там?

Бурно загремело крюками, Аглаида Кузьминишна провесила в дверь улыбающееся ангельское личико, запахивая на груди широченный алый халат, зашаркала по-гусыньи, ахала.

— Сергей Федорыч, да мы вас живого-то и не ждали!..

Шелехов наклонился и от радости, что нашелся, наконец, кто-то, хоть немного пожалевший его, чмокнул Аглаиду Кузьминишну в пахнувшую простым мылом ручку, чего раньше не делал никогда.

Аглаида Кузьминишна расстроилась до слез.

— И что же вы, дорогой Сергей Федорыч, не офицер еще?

— Теперь больше в офицеры производить не будут, так матросом и останусь, — пошутил он.

— Да что вы! — ужаснулась Аглаида Кузьминишна. — Да неужели же вас, образованного да вежливого такого, в солдатской шкуре оставят? Да что вы, Сергей Федорыч!

Шелехов, довольный, успокаивал:

— Нарочно, нарочно! Дня через четыре Дума произведет.

Ему приятно было постоять в коридоре, подышать теплой, далеко укрытой от всего обыденщинкой, напоминающей давние мирные вечерки с лампой и книжкой, кухонный запах, стыдное, исподтишка обжадовелое волненье, пережитое когда-то про себя от этой Аглаиды Кузьминишны…

Хозяйка любила захаживать в комнату к постояльцу, присаживалась иногда по воскресным утрам на краешек его постели, пока Шелехов, горячий ото сна, лентяйничал под одеялом. Случалось, сообщала ему на ухо какую-нибудь свою женскую секретную вещь, нисколько его не стыдясь, потому что по простоте своей считала Шелехова за его образованность чем-то вроде доктора, который по всякому случаю может дать совет. И Шелехов, не понимая сначала, мутнел, чувствуя на плече срамную, жаркую тяжелину ее грудей, сидел как скованный, а по уходе валился ничком в подушку и воображал самые терзающие картины.

«Вот когда придет в следующий раз, я… я…»

Но Аглаида Кузьминишна была женщиной самых крепких правил. Понял это Шелехов после того, как рассказала ему однажды:

— Намеднись какой ужас со мной, Сергей Федорыч, вышел. Один наш знакомый господин, несмотря что я замужняя, зачал за мной ухаживать и вроде влюбляться. Сам высокий такой, симпатичный. Зачал меня в театры возить, конфеты, то, се. Ну, думаю, что тут особенного, он же Петру Прохорычу хороший приятель! А он взял после представления завел меня в парк да брякнул, дурак: «Я, говорит, желаю вас поцеловать. Сколько времени терпел, теперь никак

бороться с собой не могу!» Я тут осерчала, ей — богу. Да что вы, говорю, с ума сошли? Да я, говорю, кто вам? Да я сичас все Петру Прохорычу расскажу. Ах вы нахальный мужчина! Так его отчитала, что с тех пор к нам ездить пере — стал. Что выдумал! Это у образованных, там — что хотят, то и делают, а нас родители не так учили.

Шелехов слушал, досадливо думая про себя:

«Ду — у-ра…»

И каждый раз потом, как надвигался ближе с жаркими шепотами алый капот, крепчал, ледяной делался.

«Ну ее к черту, от скандала».

Теперь, покаявшись еще раз про себя за нехорошие мысли, спросил застенчиво у Аглаиды Кузьминишны, уже чувствуя по всему, что не откажет, приютит куда-никуда:

— Нельзя ли мне опять… пожить у вас немного, до производства? Или уже занята комната?

— Голубчик мой, — обрадовалась хозяйка, — оставайтесь, живите сколько угодно!

Из столовой показался сам Петр Прохорыч, в широкой, травяного цвета солдатской рубахе (числился каптенармусом при инженерном батальоне — по знакомству), с венчиком черных волос вокруг крепкой молодой лысины.

— Вот, значит, какую кашу, Сергей Федорыч, заварили. И все это Милюков, а? (Говорил осторожно, выпытывая.) Ну, что бы им до конца войны не подождать, скажи пожалуйста.

Шелехов никогда не мог ему глядеть прямо в глаза. Чувствовал себя виноватым за голодные мысли об Аглаиде Кузьминишне.

— Вы извините, мы товар-то из лавки в вашу комнату перетаскали, очень уж товарищей боязно. Того гляди погромят… Как же без царя-то теперь, Сергей Федорыч? Кто же будет все в порядок производить? Вы думаете, Милюкова побоятся? Да кто же будет бояться, когда один солдат кругом? Никак нельзя. Ну, Николай не хорош, Михаил есть!

Аглаида Кузьминишна тоже вставила свое слово:

— А Николай-то Николаевич еще. Эдакий воинственный, гордый. Вот, я понимаю, царь! А этого Николашку презираю, дурака: дурак, дал себя бабе опутать!

— Ты потише… потише… за такие слова! — Петр Прохорыч сердито заиграл бровями. — Язык-то твой…

Аглаида Кузьминишна испуганно цапнула рот ладонью.

— Аль нельзя еще про это? Да Сергей Федорыч свой человек, чай, никому не скажет…

Звали чай пить вместе с собой. Но Шелехов, хотя не ел ничего с самого утра, постыдился их хозяйственности, экономности, дороговизны всякой…

— Спасибо, я уже в школе… Некогда.

В студенческой комнате, где густо и пронзительно пахло кожей от россыпи картонок, наваленных вдоль стены, сбросил с себя шинель на голую железную кровать и растянулся, содрогаясь от наслаждения. Вот она, эта комната, о которой так недоступно и отчаянно подумалось в ту страшную ночь.

«Лечь вот так теперь, сжать глаза крепче, крепче…»

Прокрутилось в глазах недавно виденное: желтый снег, папахи, ураганные грузовики, полные орущих солдат и колесящие куда попало, едкий дым с пепелища…

…Вот — вот распадутся и остальные дома, и объявится кругом одно дикое поле. Там по равнинам, по волчьим падям залег без края ослепительный снег, там некуда приклонить голову, там — пропасть человеку.

Потеснее сжался, завернулся в шинель: чем душнее, тем слаще. Даже взныло щекотно от дремного, безопасного со всех сторон уюта. А уши сами, против воли, унизительно прислушивались, как в соседней комнате, прохлаждаясь за чайком, позвякивали неторопливо ложечками в чашках, хропали ножом по каким-то мякотям, со сластью отчмокивали.

Поделиться с друзьями: