Севастопольская страда. Том 2
Шрифт:
Имея полную возможность составить свое завещание как царь, он написал его только как первый по своему богатству русский помещик.
Тринадцатое февраля пришлось на воскресенье первой недели великого поста, а в это воскресенье обычно в церквах совершали обряд «проклятия».
Торжественно проклинали вождей народных восстаний — Степана Разина и Емельяна Пугачева — и пели «вечную память» умершим царям.
Но… бывают же иногда такие фатальные ошибки! В Казанском соборе служил обедню митрополит, а лаврский иеродиакон Герман, обладатель единственного в своем роде громоподобного голоса, провозглашал перед амвоном «анафему» и «вечную
И то и другое должно было потрясать сердца молящихся. Но вот, — привычка ли тут сказалась, или усталость, или временная рассеянность, — только, втянув воловью шею в жирные плечи насколько мог, багровый от натуги, проревел Герман:
— Благочестивейшему, самодержавнейшему и великому государю нашему Николаю Павловичу вее-ечная п-а-а-а…
Он опомнился, правда, испуганно оборвал свой рев, но певчие на хорах подхватили его и грянули:
— Вечная па-амять!
Митрополит с амвона махал им руками и кричал:
— Многая лета! Многая лета!
Публика в церкви переглядывалась в недоумении. Произошло общее замешательство. Одни из певчих начинали «Многая лета», в то время как другие заканчивали «Вечную память».
Только через несколько дней немногодумный иеродиакон понял, что на него снизошел в этот момент дар пророчества; пока же пришлось ему достаточно претерпеть за этот так некстати свалившийся на его голову дар от разъяренного митрополита.
Пятнадцатого февраля утром Николай начал отхаркивать кровь. Это его испугало.
— Не каверны ли открылись у меня в легких? — спросил он у Мандта.
Тот слушал его, но сосредоточенно молчал.
— Что же сказала тебе твоя трубка?.. Каверны? — упавшим голосом повторил Николай.
— Нет, ваше величество, это — не каверны… Это несколько хуже, чем каверны, — решился, наконец, ответить Мандт.
— Еще хуже?.. Что же может быть хуже этой гадости?
— Хуже каверн — паралич легких, ваше величество.
— А он… уже есть? — тихо спросил Николай.
— Пока его нет, и будем надеяться, что не будет, — пробормотал Мандт.
Между тем внимательно следивший за ним огромными на исхудалом лице глазами Николай замечал и в то же время боялся заметить, что он старается скрыть от него какую-то злую правду.
Шестнадцатого февраля второй сын царя, Константин, ведавший морским министерством, очень встревоженный состоянием отца, под руку с женою, в сильный мороз и ветер, пешком отправился из дворца к вечерне в Невскую лавру, чтобы там помолиться усердно о «многих летах» для своего родителя.
Он был вообще благонравен и богомолен, однако идти пешком за пять верст в такой холод — это можно было объяснить только порывом отчаянья, которое в подобном «подвиге» искало для себя выхода.
Между тем петербуржцы, за исключением только придворных, ничего не знали о болезни царя: бюллетени не выпускались; болезнь не считалась очень опасной даже лейб-медиками, полагавшимися на сильный организм Николая.
Эти надежды пошатнулись только 17 февраля, когда начались у больного сильные колотия в области сердца и потом сильный жар и бред. Только тогда консультация врачей пришла к выводу, что положение очень опасное, и решилась сказать об этом наследнику, тот передал это матери, — и ожидание близкой уже смерти главы большой семьи, для которой был выстроен Клейнмихелем Зимний дворец, началось. Оно началось с того же, с чего начиналось подобное ожидание смерти в каждой русской помещичьей семье того времени: с
заботы о том, чтобы умирающий успел исповедаться и причаститься, перед тем как перейти «в жизнь вечную».Весьма искусная в частых своих приготовлениях к смерти (для того, впрочем, чтобы еще и еще возвращаться к жизни земной) Александра Федоровна, стараясь не обеспокоить умирающего мужа слезами, склонилась к его изголовью.
— Друг мой, — сказала она тихо, — ты начал было говеть, но не мог по болезни закончить и не успел приобщиться святых тайн с нами вместе… Но ведь ты… мог бы сделать это и теперь… Святые тайны, они ведь лучшее лекарство от всех болезней.
Сказала и ждала ответа, пряча глаза от мужа. Он же поворачивал голову так, чтобы найти эти глаза — глаза той, которая сорок лет была его женою, — этой истощенной, слабой, как тростинка, женщины, которая тем не менее переживала его…
Он понимал это внутренним чутьем, инстинктом, но это не укладывалось в его сознание. Он отбрасывал тайный смысл ее слов, — этот смысл казался слишком страшен, чтобы его принять. И он отозвался ей;
— Да, я хотел бы закончить свое говенье… но это уж сделаю, когда встану на ноги… Как могу я приступить к такому великому таинству, лежа в постели, неодетый?..
Это была уловка искушенного дипломата, когда-то руководившего всею внешней политикой России. Но теперь шел вопрос не о Франции или Англии, не об Австрии или Турции, не о войне, в которой могли бы погибнуть сотни тысяч людей, а о собственной личной жизни, к которой приближалась со своею тривиальной косой смерть.
Он ждал, что именно возразит ему жена, чтобы безошибочно угадать истину по ее первым же словам; однако и ей нетрудно было понять тайный ход его испуганной мысли. Она увидела, что ни одним словом нельзя было настаивать на причастии, чтобы не поразить его, не отнять последней его надежды.
Она отвернулась и стала тихо читать молитву, стараясь движением ресниц стряхнуть слезы. Но молитва эта испугала его; это было похоже на чтение «отходной» по нем.
— Что ты это?.. Зачем? — поднял он голову, не сводя с нее расширенных глаз.
— Молюсь о тебе, — ответила она, боясь повернуть к нему лицо.
— Разве я… А? Что?.. — еле проговорил он задыхаясь.
— Я молюсь, чтобы ты выздоровел, на что я надеюсь, — поспешила сказать она, однако дальше не могла выдержать притворства и поспешно вышла, так и не решившись ничем еще намекнуть умирающему мужу на то, что он умирает, что это неизбежно, что это уже скоро… сутки или даже несколько часов всего…
II
Первые бюллетени о болезни Николая были отпечатаны поздно вечером 17-го числа, а обнародованы только утром на другой день. Правда, тогда уже выпущено было один за другим три бюллетеня, причем в последнем говорилось, что болезнь опасна, другими словами — неизлечима, смертельна, не оставляет надежд.
Однако во дворце никто из близких к царю лиц не решался взять на себя, после неудачной попытки самой императрицы, смелость объявить об этом умирающему. Вся большая семья царя во главе с наследником Александром, который должен был вот-вот сам стать самодержавным властелином России, или толпилась в придворной церкви, выслушивая на коленях молебствия о здравии, или шушукалась в комнатах, соседних с кабинетом, в котором лежал умирающий, и всех ужасала мысль, что он может умереть без исповеди и причастия.