Севастопольская страда. Том 3
Шрифт:
Но Смагин, подойдя, нежно взял Витю за локоть, Витя повернул к нему лицо, и Чумаченко успел оправиться от смущения, тем более что рядом с «дружком» возник в его памяти еще и другой Хлапонин — Василий Матвеевич, бывший владелец Хлапонинки…
Оправившись, Чумаченко спросил, — не мог не спросить, потому что мичман Зарубин повернулся уже уходить от него под руку с прапорщиком:
— А воны ж на якой состоят батарее, чи на бастионi, их благородие Хлапонин?
— Штабс-капитан где? На Северной пока что, то есть на Инкерманских высотах, — ответил мичман и отошел.
Свою обеденную чарку водки Чумаченко выпил, действительно думая о Дмитрии Дмитриевиче, но
Он десятки раз перебирал в уме те немногие слова, которые слышал от молоденького флотского офицерика: «За тебя, Чумаченко, за твое здоровье пили в одной компании вчера офицеры…» А пили потому, что «один артиллерист, Хлапонин, штабс-капитан, тебя вспомнил…»
Как это «вспомнил»? Кого же именно он вспомнил? Если Терешку Чернобровкина вспомнил, то кто же мог ему сказать, что пластун Чумаченко — это Терешка?.. Сказать этого никто ему здесь, в Севастополе, не мог, так очень хотелось думать пластуну Чумаченко.
Он догадывался, конечно, что кто-нибудь из офицеров, товарищей Дмитрия Дмитриевича, сказал ему, что вот, дескать, отличается все в секретах и вылазках пластун один, звать Василий, по фамилии Чумаченко…
Георгия заработал, и навешивал его ему сам адмирал Нахимов… Об этом могли быть разговоры у офицеров, но как ни радовался пластун Чумаченко, что и до штабс-капитана Хлапонина дошли о нем слухи, все-таки весь остаток этого дня неудержимо рвался из него наружу захороненный уже глубоко внутрь Терентий Чернобровкин.
Глубокого смысла полно небольшое слово «земляк».
Случилось раз, на люнете Белкина французский снаряд в мелкие клочья разнес, разорвавшись, одного солдата. Дело было ночью, а утром пришел на смену тому батальону, который стоял здесь в прикрытии, другой батальон того же полка, и один солдатик из этого батальона, назначенный на уборку площадки люнета, подобрал кусок сапога с оторванной ступнею в нем; пристально разглядывал он этот сапог и, наконец, сказал горестно:
— Пропал, значит, ты, Лавруха!
— Какой Лавруха? — спросили его.
— Ну, известно, седьмой роты он был… Кочетыгов Лавруха…
— Почем же ты признаешь, что Лаврухина эта остача?
— Это уж мне по каблуку видать, что его.
— Как это по каблуку видать?
— Ну, а то как же, брат? Ведь земляки мы с ним.
— А-а… Так бы и сказал, что земляк это твой… В таком разе конешно.
Земляка своего чтобы узнать, для этого и одного каблука довольно, — это было понятно солдатам. На чужой стороне земляк — это живая и кровная связь с родным, покинутым миром. С земляком есть о чем поговорить, есть что вспомнить: с земляком рядом исхожена не одна ли и та же земля?
Потому-то даже и к каблукам сапог земляка внимательно и любовно приглядывается на чужой стороне цепкий и памятливый глаз.
А Хлапонин, хотя и барин, офицер, штабс-капитан, был прежде всего земляк Терентия. Он часто справлялся кое у кого, придет ли в Севастополь курское ополчение и когда оно может добраться. Среди ополченцев белгородской дружины думал он так или иначе разыскать земляков своих и прежде всего, конечно, Тимофея с килой, а если его не забрали, то кого-то другого, кто пошел вместо него. Кроме того, ведь двое должны были идти в ополченцы из Хлапонинки, значит еще кто-то другой с Тимофеем, да из соседнего села Сажного, да из других сел по округе… Земляков в этом ополчении можно было найти довольно и от них как-нибудь допытаться, что стало с его семьей, не засекли ли до смерти Лукерью, живы ли ребята…
Опасно было, конечно, узнавать про это, но как-нибудь под шумок, по человеку глядя…
Да, наконец, неужели ж земляки здесь, на чужой стороне, побегут доносить на него, что не Чумаченко он, а Чернобровкин? Не сделают этого земляки, не повернется ни у кого на это язык… И что такое о нем доносить? Что бежал от ополченства? Зато куда раньше всех ополченцев пришел в Севастополь… Или о том доносить, что утопил барина своего?Но в этом не раскаивался Терентий; не думал он и того, чтобы кто-нибудь из хлапонинцев вменил ему это в большой грех… Нет, земляков своих не опасался он, по земляке тосковал он, когда выпадала для этого минута, и вот нечаянно пришлось услышать, что такой земляк, как Дмитрий Дмитриевич, здесь, в лагере на Инкерманских высотах.
Здесь — это значило, что всегда можно было его увидеть, поговорить с ним, но самое-то «всегда» мало что значило здесь, в Севастополе, где не твое было время и даже не тебе принадлежала твоя собственная жизнь.
Как раз и в эту ночь, — правда, точно так же, как и в предыдущую, — нужно было заступать в секреты впереди ложементов Малахова кургана, а разве можно было наперед сказать, вернешься ли ты утром на своих ногах, или принесут тебя на штуцерах товарищи, или даже, может быть, нечего будет и нести, если от тебя останется в целости только нога по щиколотку в драном пластунском чувяке.
Временами в этот день Терентию думалось, что тот Хлапонин, о котором говорил мичман, может быть вовсе не его Хлапонин, а только однофамилец.
Под влиянием таких соображений он становился на некоторое время гораздо спокойнее, однако жаль было расставаться с возможностью что-нибудь узнать вот теперь же о своей семье и об односельчанах тоже: чьими «верноподданными» они стали, и как начальство там, — ищет ли его все, или уж перестало.
На Кубани, когда вернулся он туда с черкесской стороны, считалось так, что паспорт у него был с собою, но, конечно, перешел в руки психадзе вместе с казенным штуцером: человек еле переплыл через реку и на посту появился совсем почти голый, в чем мать родила, — какой уж там паспорт или вообще «вид на жительство», хорошо и то было, что сам остался жив.
Потом он уже твердо считался Василием Чумаковым или по-украински — Чумаченко, как он и значился во всех списках пластунов, прибывших в Севастополь; и Терентий укрепился уже в той мысли, что найти его тут не могут, тем более что и бороду он сбрил и усы у него лежали теперь по-казацки, концами вниз. Это толкало его на то, чтобы разыскать своего «дружка» как можно скорее.
Но все-таки навертывались и доводы против этого: не было бы хуже, если он его разыщет и ему откроется?
Что сам Дмитрий Дмитриевич никому не рассказал бы о нем, в этом он был уверен, а вдруг с ним здесь же опять его жена, как была она здесь раньше? Женщинам, кто бы они ни были, Терентий решительно отказывал в уменье держать язык за зубами: недаром он и своей жене, Лукерье, ничего не сказал, когда уходил в последний раз из дому.
Если же как-нибудь узнает о нем начальство, что он утопил своего барина, помещика, тогда конец… И на Георгия не посмотрят, конечно:
Георгия снимут, а его отправят по этапу в Белгород, в острог.
Потом — через полгода, через год — будет суд, потом там же на площади забьют его палками солдаты или запорет кнутом палач… Лучше уж пусть убьют здесь, — тут смерть такая иногда может постичь, что легче и не придумаешь: только что был человек как человек и с тобой разговаривал, — глядь, от него остались только клочочки, а он и подумать даже не успел, смерть это или что другое, как его уже нет!..