Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Давняя история, ваше превосходительство! Я честно воевал за Россию! Бородино…

— О да, ты спас меня на Бородинском поле, но из-за этого государственного преступника я прикрывать не стану. Эй, стража!..

26

В отчаянии он метался по камере, стучал кулаками и ногами в железную дверь, то стонал, то бранился:

— Нет на мне никакой вины! Не щадя себя воевал, с Первым башкирским полком вступил в Париж! Скажите губернатору. И какой урон России, что был Еркеем? Что было, то прошло!.. В атаку-то бросался Буранбай!

Крепки засовы, высоки стены, а тюремные коридоры длинные, извилистые, глухие: не услышит Василий

Алексеевич, добряк, ценитель башкирской музыки, стонов, мольбы, плача своего спасителя, автора победного «Марша Перовского».

Тишина была бездонной, могильной.

Обессилев, он рухнул ничком на нары, отполированные до зеркального блеска бесчисленными узниками и прошлого века, пугачевского, и нынешнего.

Зимние дни скоротечны, и на воле-то едва развиднелось, глядишь, смеркается, а в камере что день, что ночь — вечная тьма, и от тишины она становится еще кошмарней, и наваливается на арестанта, вжимает его в нары, словно сплющивает. Дни идут за днями, молчаливый тюремщик вносит утром ведерко с водою, миску с кашей, выносит кадку с нечистотами и так же молча уходит, звякая запором, вечером снова миска с кашей, кусок хлеба, кипяток.

— Слушай, скажи начальнику тюрьмы, у меня к нему заявление…

Тюремщик безучастно смотрел на заросшего грязными волосами, исхудавшего арестанта, но не откликался на его просьбы, уговоры, увещевания, на посулы отблагодарить щедрым рублем, если вырвется на свободу.

Легко сказать — если вырвется!.. Да здесь скорее рехнешься, разорвешь рубаху на полосы, совьешь веревку и повиснешь в петле на решетке окна, чем глотнешь глоток свежего зимнего воздуха…

Наконец однажды утром надзиратель сказал вполголоса, оглянувшись на полуприкрытую дверь:

— Зря ты, братец, буйствуешь! Их превосходительства в Оренбурге нету, а без него начальник тюрьмы с тобой и разговаривать побоится — небось донесут, что вступил в переговоры с политическим преступником.

— А где же их превосходительство?

— Их превосходительство отбыли в поход на Хиву. На войну против Хивинского ханства.

— Давно?

— Восемнадцатого ноября сего года.

— Да-с! — выдохнул тяжело ошарашенный Буранбай.

— Вот тебе и да-сс! — Покачал головой надзиратель и ушел. Хлопнула дверь, мрачная тишина сгустилась до почти осязаемой прочности.

Узник безвольно опустился на нары и сжал голову руками.

В губернской канцелярии давно уже поговаривали, что Перовский замышлял внезапный и сокрушительный удар по Хиве, которую считал, и, видимо, не без основания, пристанищем разбойничьих шаек, нападавших на башкирские яйляу, угонявших стада, табуны лошадей, похищавших башкирских девушек и молодух, грабивших торговые караваны самаркандских купцов.

— Пора растоптать это осиное гнездо! — грозил Перовский.

И отправились в зимнюю степь Отдельный Оренбургский корпус, полки башкирских, оренбургских, уральских казаков, грянули кураисты победный «Марш Перовского». По холодку, а не в изнуряющую летнюю пятидесятиградусную жару, по еще не занесенной снегами степи Перовский надеялся форсированным маршем, нещадно погоняя и лошадей, и людей, домчаться с армией до Арала, до Хивы, присоединить ханство к Российской империи, навести порядок.

Раздумывая сейчас о горделивых замыслах Перовского, Буранбай с сомнением почесывал затылок и бороду, недоверчиво хмыкал: он же сам во время скитаний в степи жил у немирных султанов и баев, познал их хитрость и ловкость.

«Если они начнут партизанскую войну, какую мы, ваше превосходительство, вели против французов, то ваше воинство затрещит по всем ребрам! — не без злорадства сказал вслух Буранбай. — И учтите, что мы-то партизанили на родной земле, нам помогали все русские крестьяне и разведкой, и

сеном, и дубьем, а вы очутились в безлюдной степи — киргизы и хивинцы уйдут, затаятся в оврагах. И не думайте, ваше превосходительство, что морозы и степные ураганы милее, чем летняя жара!..»

Неожиданно ему разрешили свидание с Зулькарнаем.

Что за чудеса? Но никакого чуда, оказывается, не произошло — сына отправляли на войну войсковым старшиною, должность высокая, и генерал Циолковский, заменявший Перовского, на свой страх и риск велел начальнику тюрьмы пропустить Зулькарная к узнику.

В темноте и тишине Буранбай потерял счет и дням, и неделям, и месяцам… А начался уже 1840 год. Зулькарнай с ужасом, глотая слезы, увидел одряхлевшего Буранбая — отважного джигита, вдохновенного певца и кураиста. Еще осенью, почти вчера, Буранбай был молодцом из молодцов, неутомимым наездником, удачливым, хоть и кривым на один глаз, стрелком-охотником, весельчаком на пирушках. А каким нежным отцом был он приемышу Зулькарнаю! Сейчас на нарах сидел, сжавшись в комочек, маленький, словно высохший, старик с умоляющей улыбкой, затерявшейся в свалявшейся бороде.

— Как там, в походе? — поинтересовался Буранбай.

— Вести неутешительные! Вернулись в аул четверо покалеченных казаков, рассказывают, что джигиты маются животами…

— Видно, хивинцы забили степные колодцы падалью, — сказал Буранбай.

— Да, так вполне могло быть, — согласился сын. — Но кое-кто в башкирских полках нашептывает, будто это наказание Аллаха за то, что мусульмане пошли войною на мусульман. Шевеление началось в полках, джигиты ропщут. А больных приказали оставлять на зимовниках казахов.

— Да, там все перепутано: то киргизы, то казахи, то хивинцы, — заметил Буранбай. — Меня в ауле осуждают? — спросил он вдруг робко. — Ты, сын, говори открыто: ругают меня за дружбу с Перовским?

— Раньше поругивали, это верно, а сейчас разобрались, что к чему… Не горюй, атай! Если и ругают, то муллу и новоявленного богача и знахаря Азамата, а тебя считают своим. Аксакалы тебя жалеют!

На душе Буранбая посветлело, он обнял, благословил названого сына на поход, велел передать привет всем землякам в башкирских казачьих полках.

Проводив сына, он не раскинулся бездумно на нарах, как прежде бы обязательно сделал, а встряхнулся, заходил быстрыми шагами взад-вперед по тесной камере, бормоча под нос, сочиняя стих-песню:

Заточили Буранбая в темницу, Не видать ни луны, ни солнца. Не забыли его земляки-башкиры, Плачут аксакалы аула.

Через несколько дней его разбудили на рассвете, тюремщик, звеня связкой ключей, бодро скомандовал, мягко ступая в валенках по полу:

— Собирайся, поехали!

— Куда? Домой? В аул? — и веря, и не веря, страшась ошибиться, спросил, поднимаясь, арестант.

— Это мне неизвестно, но кибитка и провожатые ожидают тебя у ворот! Не поминай лихом! Мне ведь своя рубаха ближе к телу.

— Да я на тебя не в обиде, — искренне сказал Буранбай. — Понимаю, что ты на казенной службе!

У ворот стояла кибитка. Пара низкорослых лошадей, заиндевелых от утренника, переступавших с ноги на ногу, звякающих колокольцами, бойко взяла с места; визгливо заскрипел под полозьями снег. На козлах перед Буранбаем неподвижно торчали две рыжие спины: кучер и конвойный солдат сидели в тулупах, прижавшись друг к другу; унтер, тоже в тулупе, основательно поместился рядом с Буранбаем, зажал его в угол.

Поделиться с друзьями: