Северный ветер
Шрифт:
Не сентиментальным кладбищенским настроением проникнуты слова Мартыня. Негромко, но отчетливо звучит над могильными памятниками — из одного конца кладбища в другой — эта не обычная для кладбища речь. Язык простой, безыскусственный, лишенный прикрас. Слова и мысли от самого сердца — без ложного пафоса и заученных жестов, без всякой напыщенности. Необычен на кладбище и сам оратор — в сером пальто и нахлобученной шляпе. Не сводя с него глаз, все с жадным вниманием слушают, ловят каждое слово, каждый звук…
Над этой могилой нельзя говорить о покое и отдыхе, о добытом и достигнутом. Пусть каждый помнит только о борьбе, давно начатой, но еще не завершенной, борьбе угнетенных против поработителей. Борьба эта столь же стара, как история отдельных народов и всего человечества. Борьба рабов против господ, крестьян против светских
Когда Мартынь кончает и исчезает в толпе, слышатся глубокие вздохи сочувствия. Жители волости — земляки оратора — переглядываются и глазами ищут чужаков. На их лицах гордость и удовлетворение: наш!..
Внезапно раздается революционная песня. Молодые, сгрудившись у свежей могилы, поют смело и горячо. А те, которые стоят поодаль, привыкли к церковным хоралам, — они не знают слов и лишь изредка подтягивают. Но песня действует и без слов. От ее мелодии и ритма каждый чувствует себя живой частицей массы.
Молодежь особенно раззадорена. Да и песня звучит как протест, насмешка над тем, что до сих пор проповедовали здесь, как вызов всякому, кто бы вздумал и впредь служить старым богам. Привлеченные любопытством старики и старушки начинают озираться вокруг, им не по себе. [8]
На скамейке появляется другой оратор — Толстяк. Говорит он громким, зычным голосом, размахивая руками, волнуясь. Речь его — сплошной призыв к мести. «Око за око, зуб за зуб». Обращается он не к народу, не к крестьянам, не к демократии. Только к избранным, сильным, не боящимся смерти. Говорит он, конечно, не о тех, которые случайно пали в бою и которых теперь хоронят. Его интересуют лишь те, кто способен отомстить за павших товарищей смертью десятков поработителей и предателей.
8
Во время революции 1905 года в Латвии широкое распространение приобрели так называемые «церковные демонстрации». Социал-демократы распространяли в церквах во время богослужения листовки, провозглашали революционные лозунги, устраивали выступления с речами и т. д. Нередко социал-демократы вместе с молящимися распевали на известные церковные мелодии революционные песни. Эти песни скоро стали очень популярными в народе.
Речь его возбуждает толпу. Будто заскорузлый палец корябает крепкие крестьянские нервы острым ногтем. Женщины, бледные, как в ознобе, жмутся друг к дружке. Где-то слышатся всхлипывания и протяжные вздохи.
Ян Робежниек видит, какое опасное действие оказала на слушателей речь Толстяка. Все время, внимательно вслушиваясь, он наблюдал за толпой. Никак не может решить, выступать ему или нет. Хочется, очень хочется. Но из головы не выходит разговор с Мартынем, — различные слухи о карательных экспедициях, о событиях в России. Однако минутный порыв порой бывает сильнее, нежели долгие, выношенные сомнения. Даже мысль о Марии не может удержать его. Трусость жены еще пуще распаляет его тщеславие. Неудачная, по его мнению, речь Толстяка решает то, что сам Ян не мог решить. Мгновение — и он уже на скамейке.
В речи Яна Робежниека нет ни идейной ясности и логики Мартыня, ни фанатизма Толстяка, хотя говорит он о борьбе. Нелегко уловить в его речи ведущую нить, понять, против кого и во имя чего он выступает. Касается он всего, о чем каждый теперь думает, но не может дать четкий, вразумительный ответ на жгучие вопросы, как, например, Мартынь в своей речи. Ян говорит об опасности, угрожающей революции, но в словах его мысль о неизбежной борьбе звучит как-то неопределенно. Речь его полна поэтических образов
и восторженных аллегорий. В ней причудливо сплелись старый кладбищенский сентиментализм и зовы новой жизни. Ян знает мужиков. Знает, что большинству этих людей нет никакого дела до сухих теорий и волнующих партию вопросов. От грубого насилия они инстинктивно отворачиваются, предпочитая путь романтических иллюзий. В эту сторону он и уводит своих слушателей. Воодушевляясь сам, говорит дольше и красноречивее, чем вначале предполагал.Толпе нравится речь Яна Робежниека. Особенно после оглушительных выкриков и заклинаний Толстяка. Ян Робежниек не бахвалится силой, не рисует невыносимо кровавые сцены. Слушая его, наслаждаешься легким опьянением, отдыхаешь. Все с облегчением глядят на учителя, и многим приходит в голову, что, пожалуй, они до сих пор недостаточно ценили и уважали его. Только молодежь, собравшись в кружок, поодаль от остальных, переглядывается, перешептывается и усмехается. У них уже была стычка с учителем из-за новой программы.
По окончании похорон толпа, распевая то хоралы, то революционные песни, направляется к дому общественного собрания. Там вечером опять сходка. Ян Робежниек с Марией по пути домой заезжают к Мейеру на Карлинскую мызу. Теща совсем расхворалась: больше душевно, чем физически. Ей противна маленькая, неудобная квартирка, до отказа набитая привезенной из имения мебелью. Невыносимы беспорядок и толчея, грубые люди, которые приходят сюда, как к себе домой, — забирают муку и мясо, лошадей и упряжь, да еще угрожают. Ей приходится жить в сплошном волнении и страхе — чуть ли не каждую ночь из окон видны зарева пожаров. То поблизости, то вдалеке раздается стрельба, и несмолкаемый гул доносится из дзильнской корчмы. Она полулежит на большом диване. За спиной у нее три подушки, одна в головах и еще одна под ногами. Она до пояса укрыта толстым шерстяным пледом, хотя в натопленной, пропахшей лекарствами комнате ей трудно дышать. Запахи одеколона и какой-то туалетной воды заглушают резкий запах мятных капель. Комнатка заставлена мягкой мебелью, словно лавка старьевщика. Негде повернуться. Окна занавешены шерстяными одеялами и загорожены тремя великанами фикусами, верхушки которых упираются в потолок.
Госпожа Мейер нервничает и хмурится. Никто ей не угодит. Зятя и Марию она невзлюбила со дня их свадьбы. А теперь видеть их не может. Вся ее забота только о младшей дочери, уехавшей в Россию. Только о ней и разговоры.
Вот и сегодня Ян всячески старается расположить к себе тещу. Но напрасно. Она морщится, когда зять, что-нибудь подавая, случайно касается ее руки. Мрачно хмурится, когда он нечаянно заслоняет лампу.
— Чего же это вы назад примчались? — едва завидев их на пороге, говорит она. — Не могли пожить в Риге. Там все-таки спокойней и безопасней.
— О нас не тревожьтесь, — уверенно говорит Ян. — Нас и здесь никто не тронет.
— Ах, не тронет! — передразнивает она. — Как будто вас не трогали. Кто здесь застрахован? Порядочные люди, у которых хоть что-нибудь есть, не могут чувствовать себя в безопасности. Сейчас у власти лодыри, проходимцы, всякая шваль… И сколько времени все это будет продолжаться? Неужели не найдется управы на эту банду?
— Народ, мама, не опасен, — с пафосом говорит Ян. Он все еще под впечатлением своей речи. — Он иногда может быть грубым, даже жестоким, но не злым. В глубине сердца народ добр. Надо знать его душу. Народ…
— Народ, народ… Насильники и убийцы, вот твой народ. Душа народа… — с нескрываемым презрением цедит она сквозь зубы. — Душа их нам неведома, зато кулаки мы хорошо знаем. Благодаря вашим стараниям. Ну и любуйтесь теперь…
Разговаривает с Яном, но смотрит на располневшую фигуру Марии. Во взгляде матери столько ненависти и злобы, что Мария краснеет и отворачивается. Слезы заволакивают глаза, и она делает шаг к Яну, как бы ища у него защиты и сочувствия. Но с него довольно. Теща вконец испортила ему настроение. Ян поворачивается и выходит в соседнюю комнату. Мейер расхаживает, засунув руки в карманы. Семь шагов вперед, семь обратно — больше некуда! Комоды, шкафы, наваленные одно на другое мягкие кресла, свернутые персидские ковры, огромные майоликовые вазы, мраморные бюсты без подставок, прислоненные к стенам, и два больших зеркала по углам — одно против другого. Расхаживая по комнате, Мейер невольно глядится в зеркало, может быть, от этого приходит в особенно подавленное и мрачное настроение.