Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шаг за шагом вслед за ал-Фарйаком
Шрифт:

Отец ал-Фарйака оказался на стороне тех, кто пытался сместить правившего тогда эмира, определявшего политику Горы{34}, он поддержал его противников, своих родственников{35}. Столкновения и схватки между эмиром и его врагами происходили постоянно, в результате враги эмира потерпели поражение и бежали в Дамаск, надеясь на помощь, обещанную им тамошним вазиром{36}. В ночь побега солдаты эмира напали на родную деревню ал-Фарйака. Он и его мать успели укрыться в хорошо укрепленном доме одного эмира, неподалеку от деревни. Солдаты разграбили их дом и унесли все найденное в нем серебро, дорогую посуду и другие вещи, в том числе лютню, на которой ал-Фарйак играл в часы досуга. Когда все успокоилось, и ал-Фарйак с матерью вернулись в свой дом, они нашли его пустым. Несколько дней спустя лютню ему вернули: укравший ее не видел в ней никакой пользы для себя и не смог ее продать, поскольку играющих на музыкальных инструментах в стране было очень мало. Солдат отдал лютню священнику деревни во искупление совершенного грабежа, а священник передал ее ал-Фарйаку.

Кто-то может мне возразить: к чему, мол, рассказывать о таком незначительном случае? Отвечаю: Как я только что упомянул, лютня в горах встречается очень редко. Сочинение мелодий и игра на музыкальных инструментах кладет на музыканта клеймо позора, это считается пустым развлекательством, ребячеством и возбуждением порочных страстей. Люди гор настолько религиозны, что опасаются всяких чувственных радостей и не хотят учиться пению и игре на музыкальных

инструментах. Они не используют их — как это делают священники-иностранцы — в своих храмах и в молитвах, боясь впасть в ересь. По их понятиям, все изящные искусства, как то: поэзия, музыка, живопись — предосудительны. Но если бы они слышали, как упомянутые священники ради привлечения мужчин и женщин поют в церквах или играют на органе те же самые мелодии, которые возбуждают людей в театрах, танцевальных залах и в кафе, то они не сочли бы игру на лютне грехом. Лютня в сравнении с органом все равно, что ветка в сравнении с деревом либо бедро в сравнении с телом. Лютня издает лишь легкий звон, тогда как орган издает и звон, и перезвон, и гудение, и грохот, и треск, и лязг, и чириканье, и бряцание, и громыхание, и бормотание, и ржание, и шипение, и бульканье, и свист, и скрип [...]{37} Разве можно все это сравнить с нежным тин-тин лютни? Говорят, что нежелание играть на ней объясняется ее похожестью на задницу. А что же тогда можно сказать о женщинах, приходящих в церковь с этими рогами на голове, похожими, прости Господи, на свиное рыло? А на что, прости Господи, похоже свиное рыло?

Надеюсь, тебе ясно, что твои возражения не принимаются и что рассказ о лютне был вполне к месту. А возражал ты просто из упрямства, из желания приписать мне ошибку и безосновательно придраться ко мне. Тебе хотелось показать всем, как ловко ты раскритиковал меня, и заставить отказаться от завершения этой книги. Но клянусь жизнью, если бы ты знал, что я задумал ее с целью развеять твою печаль и позабавить тебя, то не стал бы ни в чем меня упрекать. Так, сделай, ради Господа, милость, потерпи, пока я закончу прясть нить своего повествования, а после этого можешь делать с моей книгой все, что взбредет тебе на ум: бросай ее хоть в огонь, хоть в воду.

А сейчас вернемся к ал-Фарйаку и скажем, что он жил с матерью в их доме и занимался переписыванием. В скором времени из Дамаска пришло известие о смерти отца, отчего сердце ал-Фарйака чуть не разорвалось, и он подумал, что лучше бы лютня оставалась у того, кто ее украл. Мать не выходила из своей комнаты, горько оплакивая мужа — слезы ее не высыхали. Она принадлежала к числу любящих и преданных жен и искренне горевала о своем супруге. И не хотела, чтобы сын видел ее плачущей и тоже ударился бы в слезы. Но ал-Фарйак знал, что она плачет и оплакивал ее тоску и одиночество, а когда она выходила из своей комнаты, утирал слезы и делал вид, что занят переписыванием или еще чем-нибудь. Он тогда уже понял, что у него нет, помимо Господа, другого прибежища, кроме работы, и постоянно корпел над рукописями. Однако с той поры, как Господь создал калам, эта профессия не может обеспечить занимающемуся ею достойное существование, особенно в стране, где за кыршем{38} гоняются, а динару поклоняются. И все же понимание этого улучшило его почерк и заострило его ум.

5

О СВЯЩЕННИКЕ, ЛОВКОСТИ, УСЕРДИИ И СУМАСБРОДСТВЕ

Некто прочел конец предыдущей главы, а тут пришел слуга и позвал его ужинать. Он оставил книгу и сосредоточился на рюмке, тарелке, миске, чашке и других сосудах разных форм и размеров. Потом к нему пришли друзья-собеседники. Один рассказал: Я сегодня побил свою рабыню и отвел ее на рынок, решив продать хоть за полцены, потому что она нагрубила своей госпоже. Другой поведал: А я крепко наподдал своему сыну, увидев, что он играет с соседскими детьми, и запер его в отхожем месте, где он и находится до сих пор. А следующий сказал: Я сегодня потребовал от своей жены, чтобы она открыла мне все, что у нее на уме, все мысли и чувства, которые ее тревожат, а также все сны, которые она видит по ночам, объевшись вечером или одурманенная любовью перед сном. Я пригрозил ей, что если она не скажет мне правды, я нажалуюсь на нее нашему священнику, и он объявит ее неверующей, запретит выходить из дома, а потом вытянет из нее все, что она скрывает и что замышляет. Он сумеет выведать, что она таит, чего боится и чего остерегается, чему она радуется, что любит и чего хотела бы. Я ушел из дома злой и разъяренный, как тигр, и решил, что не помирюсь с ней, пока она не расскажет мне свои сны. Еще один сказал: А я больше тревожусь из-за своей дочери. Сегодня она причесалась, повязала голову, надушилась, нарядилась, приукрасилась [...]{39} и, сияя улыбкой, уселась у окна разглядывать прохожих. Я запретил ей это, и она ушла, но затем, вопреки запрету, снова вернулась на то же место, заявив мне, что она-де что-то шьет для себя. Но каждый взмах иголкой сопровождался двумя взглядами в окно. Я разозлился, вспылил, вцепился в ее расчесанные и заплетенные в косы волосы и вырвал клок. Вот он у меня в руке! И горе ей, если она не раскается, я выдеру ей все волосы. Она словно строптивая молодая кобылка, закусившая удила, не образумит ее ни кулак, ни палка.

Наверняка, тот, чье чрево наполнено всякими яствами, а уши забиты подобными россказнями, успел уже забыть о мытарствах и переживаниях ал-Фарйака, о его горе из-за потери отца и о копировании им рукописей, благодаря чему он выработал прекрасный почерк. Это вынуждает меня повторить сказанное и кое-что к нему добавить.

Когда ал-Фарйак стал широко известен своим искусством копирования, к нему обратился некто по имени ‘Али Ваззан Ба‘ир Ба‘ир{40} и предложил переписать сделанные им записи о событиях его времени. Он делал их не с целью принести пользу какому-либо ученому, а чтобы скрасить однообразие будней или отвлечься от унылых мыслей. Многие люди считают нужным, воскрешая прошлое, рассматривать его как череду великих событий. Поэтому французы так ревностно записывали все происходящее у них. Вышла, к примеру, старушка утром погулять со своей собакой и вернулась домой в десять часов. Они не забывали упомянуть ни о бурном ветре, ни о сильном дожде. В предисловии к дивану Ламартина, величайшего из французских поэтов нашего века, названному им «Поэтические размышления»{41}, есть такие слова (вот они в моем переводе): «Арабы курили табак из длинных трубок и молча наблюдали за тем, как голубые столбы дыма поднимались вверх, радуя глаз, и растворялись в воздухе, а воздух оставался чистым и прозрачным»{42}. Далее он говорит: «Мои спутники-арабы давали ячмень в торбах из козьей шерсти лошадям, привязанным вокруг моей палатки. Лошади были стреножены железными цепочками и стояли недвижно, склонив к земле головы с лохматыми гривами. Под горячими лучами солнца от их серой блестящей шерсти шел пар. Мужчины собирались в тени гигантской маслины, расстилали на земле сирийскую циновку и заводили разговоры: рассказывали истории из бедуинской жизни, курили табак и декламировали стихи ‘Антара{43}, поэта из числа арабских поэтов-пастухов и воинов, славных своим красноречием. Его стихи действовали на них так же, как табак в наргиле, а выслушав особенно впечатлившие их строки, они воздевали руки, склоняли головы и восклицали: Аллах, Аллах, Аллах!»{44}

Женщину с распущенными, длинными до земли волосами, увиденную им у могилы ее мужа, он описал так: «Грудь ее была обнажена по обычаю женщин этой арабской страны и, когда она наклонялась, чтобы поцеловать изображение чалмы на каменном столбе могилы или приложить к нему ухо, ее пышные груди касались земли

и оставляли на ней свой отпечаток»{45}. Все предисловие написано в этой манере, однако назвал он его «Предназначение поэзии»{46}, то есть то, что предначертано Господом поэзии и поэтам.

В путешествии другого великого поэта нашего века Шатобриана{47} в Америку описан такой эпизод: «Жилище президента Соединенных Штатов представляло собой небольшой дом в английском стиле, возле него не было охраны, а в самом доме не видно было толпы слуг. Когда я постучал в дверь, мне открыла маленькая служанка. Я спросил, дома ли генерал? Она ответила — да. Я сказал, что у меня письмо, которое я хотел бы ему вручить. Она спросила мое имя (ей оказалось трудно его повторить), пригласила войти (ее слова автор приводит по-английски: Walk in, sir, чтобы продемонстрировать читателю свое знание этого языка) и повела меня по длинному коридору. Привела в кабинет и предложила сесть и подождать»{48}. В другом месте Шатобриан пишет, что он увидел тощую корову{49} одной американской индианки и сочувственно спросил ее, отчего корова такая тощая. Женщина ответила, что корова мало ест («She eats very little»). Еще в одном месте он упоминает, что наблюдал в небе скопление облаков{50} — одно было похоже на какое-то животное, другое напоминало гору, третье — дерево и т. д.

Будучи знаком с этими пассажами, я понимаю, что твои возражения против цитирования того, что кажется бесполезным тебе, но весьма полезно мне, просто придирки. Два поэта написали это, не боясь никаких упреков, и ни один из соотечественников их не упрекнул. Они стали известны и знамениты настолько, что наш повелитель султан, да продлит Аллах дни его правления, даже пожаловал одному из них, Ламартину, огромный земельный надел возле Измира. А ведь это неслыханное дело, чтобы кто-то из европейских королей пожаловал арабскому, персидскому или турецкому поэту хоть один джариб{51} земли, плодородной или бесплодной. А в том, что Ваззан Ба‘ир Ба‘ир в своей «Истории» многое списал у европейцев, хотя сам он араб и родители его, и дядя и тетка его арабы, я до сих пор не уверен. Возможно, мне станет это ясно, когда я завершу эту книгу, и тогда я, если Богу будет угодно, уведомлю об этом читателей. А пока, я надеюсь, ни один читатель не откажется ее прочесть по той причине, что не знает, списывал ли автор у европейцев или нет, хотя знать это важно.

Приведу тебе пример того, что вычитал ал-Фарйак в историях Ба‘ира Ба‘ира, переписывая их: «В этот день, а именно 11 марта 1818 года, такой-то, сын такой-то, дочери такой-то подстриг хвост своего серого жеребца, отросший так, что мел кончиком по земле. В тот же день он ехал на нем верхом, и конь споткнулся». А если ты спросишь, почему тут говорится о его матери и не упоминается об отце, объясню: Ба‘ир Ба‘ир был верующим, очень набожным и благочестивым, а установление родства сына по матери вернее и надежнее, чем по отцу. Матерью может быть только одна, в отличие от отца, и плод может выйти лишь из одного лона. Там же говорится: «Сегодня я увидел в море корабль и подумал, что это военное судно, плывущее из Франции для освобождения жителей нашей страны. Но оказалось, что это баркас, груженный пустыми бочками, и приплыл он, чтобы наполнить бочки родниковой водой». Если эту историю назовут сомнительной, то напомню, что большое всегда кажется смотрящему издалека маленьким. И говорят, что влюбленный всегда видит не то, что есть на самом деле. Полюбивший, например, низенькую женщину не замечает ее малого роста. А уединившемуся с возлюбленной в клетушке эта клетушка кажется больше дворца царицы Билкис{52}. Так же маленький огонек, светящий вдалеке, мы принимаем за большой. И нет ничего странного в том, что баркас мог показаться военным кораблем. Люди у нас тогда еще мечтали водрузить на свои головы французские шляпы и жить с французами бок о бок, а французские женщины представлялись им такими, как сказал о них поэт:

Охотятся наши газели за львом голодным,

взглядом и речью его завлекая.

Газели французские тоже охотятся,

бесстыдно ручкой ему махая.

Ба‘ир Ба‘ир был толстозадым, коротконогим и страшно скупым, но притом он был мечтателем и любил покой и уют. Он совершил большую глупость, препоручив все свои земные дела одному бессовестному, злому и заносчивому негодяю. Тот мог часами не произносить ни слова, а глупцу Ба‘иру Ба‘иру мнилось, что он вынашивает проекты обустройства государств или написания трактата о вероучениях. Так уж повелось, что человека, занимающего видное положение в обществе, если он заика и запинается на каждом слове, считают рассудительным, а если болтун, — то красноречивым. А все, что касается жизни посмертной, Ба‘ир Ба‘ир доверил говорливому шутнику-священнику, и тут случались и взлеты и падения, небеса то были щедры, то скупились, то предрекали ужасные несчастья, то обещали радужные перспективы. Священник, низенький, толстый и белокожий, был очень веселым и ласковым. Этот праведник сумел с легкостью весеннего ветерка проникнуть в гарем Ба‘ира Ба‘ира и втереться в доверие к одной из его дочерей, обладавшей хорошеньким личиком и не слишком большим умом. Она была замужем, но муж ее потерял рассудок и свихнулся. Тогда она бросила его и вернулась под крылышко отца. Священник полностью подчинил ее себе, и она выполняла все его указания, поскольку принадлежала к числу тех, кто не ведает разницы между мирским и потусторонним. Она исповедовалась ему во всех грехах, а он расспрашивал ее обо всех ошибках и промахах. Он задавал ей вопрос: «Дрожат ли твои ягодицы и груди, когда ты поднимаешься по лестнице или при ходьбе? И приятно ли тебе это? Я где-то читал, что один дородный человек испытывал такое удовольствие от дрожи, что даже мечтал, чтобы земля у него под ногами сотрясалась, а горы над ним содрогались. И не является ли тебе во сне лежащий рядом мужчина, который тебя обнимает, или бесстыдник, который прижимается к тебе? Потому что для Господа нет разницы между сном и явью, и величайшие истины родились из снов. И не нашептывал ли тебе дьявол нечистые мысли и желание стать гермафродитом? То есть мужчиной и женщиной одновременно или ни мужчиной, ни женщиной, как говорит простой народ, хотя с ним не согласны исследователи из числа высоколобых богословов». Задавал он ей и другие подобного рода вопросы, рассмотрение которых заняло бы здесь слишком много места. Отец девицы не думал о нем ничего худого, поскольку был убежден, что всякий носящий черное платье чист в своих помыслах и не ведает никаких страстей. Как-то вычитал он в одной книге следующий бейт:

Они мир порицали и радостями его упивались,

Оттого-то нам лишь пустые вымена достались.

Он усмотрел в этих словах оскорбительный намек и приказал сжечь книгу. Книга была сожжена и пепел ее развеян.

Другой раз в другой книге он увидел два следующих бейта:

Что-то не вижу я среди носящих черное платье людей худосочных.

А упитанность и мясистость придают им особую прочность.

Эту книгу он тоже приказал сжечь. И разослал по всей стране шпионов искать сочинителя. По всем горам и долам зазвучал клич: «Тот, кто назовет имя сочинителя такой-то книги, получит щедрое вознаграждение и будет повышен в должности». Сочинитель книги, услышав об этом, был вынужден скрываться до тех пор, пока имя его не забылось. Поскольку эти поступки противоречат сказанному мною о мечтательности Ба‘ира Ба‘ира, я должен пояснить, что, по понятиям жителей этой страны, мечты похвальны всегда, за исключением двух случаев: они не должны затрагивать честь и религию — во имя святости того и другого брат не пощадит брата.

Поделиться с друзьями: