Шаламов
Шрифт:
Эти споры еще жарче — иногда до утра — продолжались в общежитии в Большом Черкасском переулке («на Черкасске», как говорили сами студенты).
Шаламов много писал о феерическо-утопическом духе 1920-х годов — о «штурме неба», об ожидавшейся всеми мировой революции. Эту эпоху своей молодости он всегда вспоминал с большой теплотой и в то же время не раз подчеркивал, что она была эпохой «зарождения всех благодеяний и всех преступлений будущего». То и другое в его восприятии 1920-х годов осталось неразрывным. Те же составляющие — благодеяния и надежды, препятствия и разочарования — окружали и его студенческую жизнь. Она неожиданно закончилась в феврале 1928 года — исключением из университета по жестокой причине — «за сокрытие социального происхождения».
Сам Шаламов в автобиографиях никогда не упоминал об этом факте, и у многих читателей может сложиться впечатление, что арестован он был в январе 1929 года студентом третьего курса. На самом деле он был исключен еще годом ранее, не окончив второго курса. В архиве МГУ сохранилось «Личное дело студента Шаламова В. Т.». Оно может пролить свет на
Во-первых, в «деле» есть заявление — в жанре откровенного доноса — от его молодого земляка-вологжанина Михаила Коробова. Его стоит привести полностью, так как жанру соответствует особого рода неповторимый стиль.
Настоящим прошу выяснить социальное происхождение и положение по документам, находящимся в Университете, студента Совправа судебного отд. II курса гр-на Шаламова В. За время пребывания в прошлом 1926—1927 уч. году в одной семинарской группе с тов. Шаламовым мы все считали, что он рабочий, так как он выдавал себя за такового. Мне известно, что он в прошлом году получал стипендию и пользовался общежитием. В прошлом учебном году Шаламов не вызывал подозрений по своему поведению в группе. Однако летние каникулы дали возможность случайно установить социальную принадлежность Шаламова. Я каникулы провел в г. Вологде и неожиданно встретил там же Шаламова. Был поражен этим обстоятельством потому, что в беседах с ним я говорил ему, что я вологодский. Он же в Университете, в группе и беседах со мною назывался рабочим-кожевником какого-то подмосковного завода. Факт встречи в Вологде мне показался подозрительным и тем более тогда, когда Шаламов сказал мне при встрече, что он вологодский уроженец и что адрес его жительства "Соборная гора, дом 2, кв. 2". Я очень хорошо знал, что дом этот церковный, и поэтому сообразил, что Шаламов имеет какое-либо отношение к вологодскому духовенству. На следующий же день от ряда партийных тов. я установил, что Шаламов, наш студент, является сыном соборного дьякона, который во время изъятия церковных ценностей выступал в качестве ярого противника указанного мероприятия Советской власти. Студент Шаламов связь с родителями не порвал. Если же и работал где-либо на заводе в качестве рабочего, то это было ни больше, ни меньше, как прием временной социальной перекраски, рассчитанной на поступление в ВУЗ. Я считаю, что таким "рабочим", как Шаламов, не только не следует давать стипендии и общежития, но и не место в Университете, особенно на факультете Советского Права. Есть более достойные люди, которые из-за таких находятся в ожидании поступления учиться.
Надеюсь на принятие соответствующих мер по изложенному мною в настоящем Заявлении.
К сему <подпись>
1927 г. 24 сентября» [7] .
В деле есть также более раннее письмо М. Коробова из Вологды с изложением тех же обстоятельств, адресованное некоему Антону — видимо, тоже завербованному партийному осведомителю из студентов. Оно характеризует вполне практические жизненные устремления Коробова: «…Видишь ли, Антон, жена моя подала заявление в Покровский рабфак (вероятно, в рабфак, руководимый известным профессором М.И. Покровским. — В. Е.) о приеме-переводе с вологодского рабфака. Вологодский рабфак ходатайствует об этом и прислал туда все документы на нее. Как полагается, формализм и горячка во время приемного периода существуют во всех учебных заведениях в той или иной степени. Мне самому хочется здесь пожить подольше (больше заработать и отдохнуть) и не хочется ехать в Москву за тем, чтобы устраивать жену, как это делается обыкновенно. Личное присутствие, правда, всегда имеет большое преимущество перед бумажным, но мне, кажется, можно бы этого избежать.
7
Архив МГУ им. М.В. Ломоносова. Ф. 1. Оп. 14. Л. 1538. Автор благодарит за помощь в розыске этого дела преподавателя исторического факультета МГУ С.Ю. Агишева.
Тебя же я хочу просить вот о чем. Во-первых, узнать в рабфаке, поступило ли это дело, в какой стадии находится, какова точка зрения на этот вопрос у решающих судьбы или близко к этому делу стоящих (мало ли что бывает в период отпусков). Не плохо бы было, если бы пару-другую слов ляпнул студенческому представителю в президиум рабфака в смысле положительного разрешения вопроса. Как я не подумаю, но, очевидно, учеба моя в нынешний год будет решаться решением этого вопроса. Мелочно и обидно, казалось бы, но ведь одной перспективой на мировую революцию жив не будешь».
Доносы тоже могут быть блестящими — по выразительности характеристики их авторов и времени. Весь стиль и фразеология Коробова, его желание устроить, как бы между делом, свою жену в Москве и особенно скептический отзыв о «мировой революции» ярко показывают, что кроме слоя романтиков в МГУ тогда существовал и неведомый Шаламову
слой прагматиков. На них, как нетрудно понять, и строился — и затем держался — сталинский режим. (Как удалось установить, М.А. Коробов сделал вполне благополучную карьеру при этом режиме, в 1940 году он был прокурором города Курска, дальнейшая судьба его неизвестна.)В доносе — такова уж их особенность — много явных передержек. Отец Шаламова никогда не был дьяконом и не выступал «ярым противником» изъятия церковных ценностей. Скрывал ли Варлам свое социальное происхождение? Формально — скрывал. В анкетах он писал: отец — инвалид, служащий, тогда как требовалось указывать сословие, причем в такой унизительной форме, как «служитель культа». Но и то, что он писал об отце-инвалиде, было правдой. Анкетные ловушки в советское время пытались обойти все здравые люди, это было массовым и неизбежным явлением. Например, А. Твардовский писал, что он «сын крестьянина-середняка», в то время как даже в Большой советской энциклопедии 1939 года его назвали «сыном кулака». Это была трагедия целых поколений — преследование и дискриминация по признаку социального происхождения — по шестому пункту анкеты, не менее значимому, чем более известный пятый. Недаром тот же Твардовский в свою позднюю антисталинскую поэму «По праву памяти» включил главу «Сын за отца не отвечает», посвященную знаменитым словам Сталина. Они были произнесены в 1935 году на совещании передовых комбайнеров. Один из участников совещания А. Тильба сказал: «Хоть я и сын кулака, но я буду честно бороться за дело рабочих и крестьян», на что и последовал широко растиражированный газетами ответ про «сына», который «не отвечает». Но это был лишь один из многих хитроумных пропагандистских приемов «вождя народов»: репрессии за «неправильное» социальное происхождение продолжались всю его эпоху, а дискриминация перешла и в последующую — например, при выдаче загранпаспортов.
Участь Шаламова-студента была предрешена не только из-за доноса М. Коробова. В том же личном деле сохранилась еще одна кляуза на него — заявление от 11 февраля 1928 года о нарушении им «всяких (так!) правил общежития», написанное пятью его соседями по комнате 7-6. В заявлении говорилось, что «почти каждый день Шаламов бывает активным участником "компаний" в комнатах 9 и 10, куда собираются (к девчатам) его друзья "по станку", как он их рекомендует… Напившись, как сапожники, криком, стуком, танцами и пением каких-то "гимнов" под гитарный перезвон не дают нам ни заниматься, ни спать до 3—4-х часов ночи. После всего этого заводит своих, пьяных, друзей к нам в комнату. Натаскает грязных матрацев на стол и под стол — укладывает их спать… Он предпочитает своим долгом выругать каждого из нас своим вульгарным красноречием вперемежку с матом и заявляет: "Плевать я на вас хочу" (с батиной колокольни) и далее переходит опять утверждать: "Это мои друзья 'по станку'. Я за них ручаюсь"». Заканчивается заявление еще более резко: «Просим принять меры к выселению Шаламова из нашей комнаты и общежития — избавить нас от шаламовщины»…
Разумеется, все здесь, как и в доносе, стократно преувеличено: «почти каждый день», «напившись, как сапожники», «с матом» и т. д. Во-первых, Шаламов все московские годы чрезвычайно дорожил своим временем, допоздна сидел в библиотеках, не пропускал всех важных для него литературных вечеров, так что, если и участвовал в подобных компаниях в общежитии, то нечасто. Во-вторых, тягой к выпивке он никогда не отличался — вырос в семье абсолютного трезвенника, и если свободная студенческая жизнь как-то нарушила эти его устои (сохранявшиеся до конца жизни) — то в очень малой мере. Единственное — он еще на заводе приучился курить. Мат интеллигентному юноше также был несвойствен (это уже поздняя, лагерная привычка).
В заявлении ясно прочитывается пристрастие соседей по комнате к Варламу. Возможно, потому что он мало с ними общался и имел иной круг друзей. Возможно, они знали, что на него уже начались гонения в связи с происхождением из священнической семьи, и хотели их усугубить (вспомните явно притянутую за уши «батину колокольню»). При этом очевидно, что грозное обобщение «шаламовщина» играло роль политического ярлыка, вроде «есенинщины». Не исключено, что вся эта грязь, вылитая на Шаламова, была инспирирована сверху. Об этом можно судить по одной из подписей под заявлением — «М. Залилов». Это был студент этнологического факультета, молодой татарский поэт, взявший впоследствии псевдоним Муса Джалиль. С ним у Шаламова изначально сложились дружеские отношения (на поэтической почве), и можно предполагать, что юного Мусу, как комсомольца, просто вынудили подписать это заявление. А историческая ценность этой кляузы в том, что она дает некоторые представления о том, чем в действительности занимался Шаламов.
Можно с достаточной степенью уверенности утверждать, что столь зло описанные «компании», в которых он участвовал, являлись конспиративными собраниями или дискуссионными клубами оппозиционного студенчества. Ведь собирались на них, как говорил Варлам, его «товарищи по станку» (двусмысленность довольно прозрачная). Сразу по поступлении в университет он активно стал интересоваться текущей политикой, всеми острыми событиями во внутрипартийной борьбе, о которых сообщали газеты и еще больше рассказывали новые друзья. Их было не слишком много. Среди имен, которые Шаламов называет в поздних воспоминаниях (а также частью — в следственных показаниях по делу 1937 года), фигурируют около десятка человек — студентов разных факультетов: Серафим Попов, Владимир Смирнов, Сарра Гезенцвей, Александр Афанасьев, Марк Куриц, Гдалий Мильман, Нина Арефьева, Арон Коган, Мария Сегал, Надежда Никольская. Наибольшим его доверием пользовалась Сарра Гезенцвей. По признанию Шаламова, именно она, студентка литературного отделения, младше его на год, но необычайно смелая и решительная, поставила его в ряды оппозиции.