Шальмугоровое яблоко
Шрифт:
Коноплев поблагодарил, но тут же решил, ничего не говоря Стурэ, просто свезти эти яблоки – или одно из них – туда, в Ботанический институт. Да, конечно, там понадобится объяснять, откуда они взялись, сочинить какую-нибудь «легенду»… Но, в конце концов, ждать дольше было не в его силах! Поздно вечером А. А. Коноплев вернулся домой. Его била теперь лихорадка нетерпения. Сколько раз он читал, как искусные и умные люди разгадывали загадки, которые касались больших людей и страшных дел. Он никогда не претендовал на звание «большого человека». Никаких «страшных дел» с ним не могло, просто не могло быть связано. Кроме «Ленэмальера» да двух-трех «вышестоящих инстанций», никто на свете не мог интересоваться его личностью: даже военнообязанным он уже давно не числился. Значит, задача, возникшая перед
День спустя вечером он упаковал одно из яблок в жестяночку из-под довоенного монпансье, написал краткое заявление – вежливую и официальную просьбу определить растение, плодом которого является это яблоко, а равно сообщить, что означает и существует ли в науке название «шальмугровое», и «по встретившейся необходимости» отослал это все с курьером из «Ленэмальера», за собственной подписью, в БИН, на кафедру тропической флоры. Может быть, следовало это место назвать как-либо иначе; он этого не знал…
Отослал он все под расписку, и когда расписка эта, в которой просто и обыденно, без малейшего намека на какую-нибудь тайну, стояло: «Яблоко шальмугровое (?) – I (одно) – приняла для определения мл. н.. сотр. БИНа К. Веселова», когда листок этот лег в его, коноплевский, бумажник, Андрей Андреевич испытал странное, сильное удовлетворение. Внезапное успокоение. Точно ему, как преступнику, скрывавшемуся в течение долгих лет, наконец удалось заставить себя написать покаянное заявление в органы дознания. Точно он сделал что-то такое, что теперь можно было уже, перестав волноваться, сказать: «ныне отпущаеши…»
Что «отпущаеши», почему «отпущаеши» – неизвестно; но чувствовал он себя именно так.
В спокойном настроении он прибыл в тот день к себе на Красный, он же – Замятин, переулок. Еще с утра он вынул и положил на стол, на ленэмальеровские дела таинственный парусиновый блокнот-дневник и целый день между своими инкассо, контировками и депонентами предвкушал, как все завтрашнее воскресенье будет изучать строчку за строчкой это чудо… Кто знает: может быть, там какая-нибудь запятая, какой-нибудь росчерк, какая-либо обмолвка автора дневничка раскроют ему всю свою тайну?
Легко себе поэтому представить его растерянность, испуг, отчаяние, когда… В этот день в квартире происходило обычное осеннее бедствие: предзимняя уборка. Замазывали окна. Приходила Настя мыть стекла. Его стол отодвигали, все на нем перекладывали так и этак… И теперь книжки в брезентовом переплете не оказалось. Ни на столе, ни где бы то ни было…
С Андреем Андреевичем припадки гнева не случались никогда. Не только Светочка – и Маруся ничего подобного не помнила. На этот раз ее муж пришел в невиданную ярость. Он рвал и метал, заставил перерыть все: ничего.
Перепуганная Светка слетала к Насте на Торговую. Настя даже не видела такой книжки. В конце концов Мария Венедиктовна, как всякая женщина, перешла в решительную контратаку. А с какой
стати он на них обрушился? Кто сказал, что он не унес этот дурацкий блокнот в свою такую же идиотскую артель? Что .же он, с ногами, блокнот? Что он, сам ушел куда-нибудь, блокнот? А не надо бросать где попало, если вещь нужная! Никто не обязан караулить его тетради!
Вероятно, Андрей Андреевич, как бывало при гораздо менее напряженных перепалках, стал бы все-таки настаивать на своем, шуметь, ворчать; может быть, даже он уехал бы отходить к Ване Мурееву, старому другу своему. Но тут его удивило одно: во всех семейных стычках всегда Светка, как молодая рысь, кидалась на защиту матери. А тут она смотрела на него большими, испуганными глазами, бросалась исполнять первое же его слово, кричала: «Ну, мама, да оставь же ты папу, ты же видишь, что он так расстроен…» и вообще вела себя как совсем другой человек. И, смущенный этой неожиданностью, Коноплев замолчал. Удивляясь, он лег на свою кровать. Мария Венедиктовна что-то еще бубнила на кухне. А Светка вдруг – никогда не бывало! – принесла ему стакан чаю со сладкой булочкой, села рядом с его кроватью на стул и молча стала поглаживать его по голове небольшой девичьей, дочерней рукой своей… И он вдруг заснул. И бурный, чудесный
период его жизни, продлившись пять дней, к его недоверчивому удивлению (а может быть, и к некоторому неосознанному огорчению), на этом кончился.Надолго. На целых пять месяцев. До конца февраля 1946 года. До его двадцать восьмого числа.
Много раз за это время Коноплев благословлял свою мудрую осторожность: как хорошо все-таки, что он никому и ничего не рассказал про случившееся с ним! Мило бы он выглядел, поделившись своим секретом хотя бы даже с Никоновым! Шальмугровые яблоки!! Но вот одно из них начало уже морщиться, почти перестало издавать свой тонкий запах в ящике его письменного стола, а другое исчезло: из Ботанического института ни ответа, ни привета. Дневник, написанный, безусловно, не им, но вроде как и им, – ан и нет этого дневника! Тигры, казуарины, змеи, черт знает что, Золотоликие всякие… «Да, Андрей Андреевич, зачитался ты, друг ситный! Или перебрал: сон приснился…»
То, сё, пятое, десятое – Стурэ, институт, Особторг, а теперь вот уже которую неделю до зевоты, до тошноты тишь, и гладь, божья благодать… Все выдумано, все сочинено, все рассыпалось, Андрей Андреевич; и, конечно, очень умно, что ты никому об этом не разболтал…
Подошла пора годового отчета по артели. В муках столь же неизбежных, как родовые, появлялся на свет финплан сорок шестого года. Стройконтора 14-го участка затеяла с «Цветэмалью» долгий свирепый процесс по поводу недоплаты произведенных работ на сумму в 2461 рубль 82 копейки. Главбуха вызывали то в «Инкооп-союз», то в бухгалтерию треста, то в городской суд. Он ездил на Сортировочную актировать вагоны с сырьем, у которых почему-то оказались сорванными пломбы.
составлял протоколы, выдавал облигации займа, подписывал доверенности на получение карточек (продовольственных и промтоварных) и лимиток (на электроток). И при всем том бухгалтер Коноплев эти два месяца пребывал в состоянии непрерывного тревожного ожидания, смятения почти болезненного.
Одеваясь утром в прихожей, он машинально обшаривал карманы пальто. Нет, ничего… Как же это?!
Любой телефонный звонок казался ему тем самым. Каждый приходящий и на работу и домой конверт представлялся конвертом из БИНа, а то и… Странно: ниоткуда!
Ну еще бы! Он почти точно знал, каким будет тот, последний пакет, который принесет ему в себе третье, роковое шальмугровое яблоко: серо-коричневым, с аккуратными углами, с большой сургучной печатью поверх туго натянутого перекрестия тонко ссученного джутового шпагата. Когда он ляжет на его стол, надо будет… Надо будет? Что надо будет делать? Что?
Но пакет этот – слава богу, увы! – все не приходил. Его не несли…
Иногда по утрам, в часы ясности мыслей и логичности рассуждений, на Андрея Андреевича нападали сомнения: нет, нет, нет, слишком странно, чересчур нелепо было это все… Чересчур несовместимы, несоизмеримы между собой казались ему две стороны событий – квартира 8 на Замятином и «Ты придешь к Золотоликой». Светкина пудра и тоненький запах, который все-таки еще испускало там, в углу письменного стола, морщащееся, коричневеющее шальмугровое яблочко…
Как это может совместиться: Маруся в стоптанных валенках, с головой, полной бигуди, собирающаяся в свою школу, – и «…зит неминуемая гибель. Римба кишит змеями…» Что такое «римба»?!
Бывали случаи, когда, уходя уже из дому, уже с портфелем в руке, провожаемый заспанной Светочкой, А. Коноплев бросал быстрый взгляд в настенное тускловатое зеркало (из Мусиного «приданого»). Зеркало отражало поясной портрет вполне респектабельного человека, уже совсем не того семнадцатилетнего парнишку, который бежал когда-то – убьют или проскочу?! – по приказу взводного к сараю на окраине Каховки. И – добежал! Теперь мягкая шляпа, хорошо выбранный Светкой галстук, чеховская бородка – все было прилично, представительно. Все это очень хорошо подходило к любому заседанию, к любому президиуму за покрытым сукном столом… Но как могло это все хоть в самой малой мере соответствовать «кишащей змеями римбе»?