Шальная графиня
Шрифт:
Сильный удар в спину бросил Елизавету вперед – и она лишилась сознания еще прежде, чем упала в эту осклизлую тьму.
В официальных бумагах место сие называлось красиво и пышно: Лесной дворец. Некогда принадлежало оно богатому вельможе, затем впавшему в монаршую немилость и полностью разоренному властями. Хозяин и его семья сгинули где-то в Тобольской губернии, а все его имущество, в том числе Лесной дворец и подворье, отошло в казну. С некоторых пор за ним прочно закрепилось иное наименование, вернее, прозвище: Жальник. Известно, что жальником, или скудельней, называется могила на окраине села, городка, а то и вовсе на росстанях, на перекрестке дорог, где черти хороводы водят, общая яма для самоубийц, безвестных бродяг, нищих, жертв заразных хворей,
Острог сей был загадочный. Заполнив его лет десять назад, сюда почти перестали присылать новых узников: ну, одного-двух в год, словно приличия ради. Тех немногих, кому вышел срок заключения, освобождали и отправляли на все четыре стороны, а тех, кому приговором предусматривалось поселение, никуда не увозили, дозволяя селиться здесь же, в ближней деревеньке, брать в жены местных баб, обзаводиться детишками и хозяйством, а при желании и вакансией – возвращаться в острог часовыми или надсмотрщиками. Начальник тюрьмы, коего звали Тарас Семеныч Кравчук (он происходил из малороссов), в своем узилищном деле собаку съел и прекрасно знал, что долгие и мучительные годы заключения выжигают в душах людей всякое милосердие к себе подобным, а потому не сыскать стража злее и неусыпнее, чем бывший заключенный. На службе полагались форма, стол и какое-никакое жалованье, так что терять эти блага за здорово живешь, из-за такой малости, как жалость и милосердие к тварям человеческим, никто не хотел.
Тарас Семеныч, несмотря на свой неотесанный, грубый облик, имел самые изысканные потребности, в числе коих было пристрастие к хорошей пище. Обозы с дорогой едой, овощами, фруктами частенько приходили к воротам Жальника. Случалось, привозили провианта столь много, что пропадавшее добро по неистовым ценам отпускали в тюремной лавочке. Какова ни бедна и нища тюремная братия, деньги, порою и немалые, у нее водятся: и курынча, и сары [48] . Они нужны, чтобы откупить местечко с краю нар – самое удобное в камерной тесноте и духоте; отлынить от уборки параши; заплатить за должность водоноса или банщика, а самое милое дело – раздатчика хлеба; задобрить надзирателя, чтобы привел ночью в камеру мазиху, то есть бабу; в конце концов, на кон поставить! Так что тюремная лавочка торговала бойко, а начальнику – доход, а супруге его, тучной и важной Матрене Авдеевне, – непременная обновка.
48
На тюремном жаргоне курынча – медные монеты, сары – золото и серебро.
Те узники, что давали себе труд заинтересоваться жизнью, текущей мимо их двухъярусных нар, порою замечали вот что. Никаких инспекций в Жальник сроду не нагрянывало, однако порою вольношатающихся по тюремному двору (весь Жальник был один большой тюремный двор, из коего не так просто убежать, если только у тебя нет крыльев) загоняли под замок, часовых ставили лицом к стене, а в ворота, которые по такому случаю отпирал сам Кравчук, входили какие-то одетые в черное люди. Во дворе они больше не появлялись, во всяком случае, их никто и никогда не видел, а о том, что гости отбыли восвояси, узнавали по прежним послаблениям: почти всем узникам разрешали прогулки, только, как всегда, запрещалось приближаться к изгороди – за попытку побега или за одно подозрение убивали на месте.
Несколько лет назад в Жальнике содержались и женщины; иные из них были определены на поселение в деревушке, где повыходили замуж, родили ребятишек. Но уж очень давно новых заключенных женского полу в Жальник не поступало, а потому появление неизвестной привлекло общее внимание. Обострялось это любопытство еще и тем, что с самого же начала ее намеревались заточить в подвал, исполняющий здесь роль карцера и в просторечии названный «Кравчукова мотня»: место наиболее суровых наказаний, коего как огня боялись даже самые отпетые узники. Оценить его
свойства вновь прибывшая смогла с одного взгляда и одного вздоха, потому и грянулась беспамятная, едва перед нею распахнулись двери «Кравчуковой мотни»! Те, кому довелось зреть картину сию, пользовались теперь среди своих товарищей огромной популярностью: никому доселе не приводилось видеть испуга и растерянности на каменной роже Кравчука!Бесчувственную женщину тотчас подняли и унесли в дровяной сарай, подальше от любопытных глаз, а затем, когда она пришла в себя, – в новое место ее жительства.
У выхода на черный двор, где находились конюшня, хлев и коровник, стоял небольшой деревянный домик с крошечными отверстиями вместо окон и толстой дубовой дверью, окованной железом, которая постоянно, и днем и ночью, запиралась двумя замками. В этом доме отныне и содержалась секретная узница, никем не видимая, кроме начальника тюрьмы: две ссыльные женки, исполнясь любопытства, вздумали было посмотреть в окошки, но их за это больно высекли.
Елизавета очнулась от своего обморока, дабы выслушать свирепые речения Кравчука о том, что ей запрещено знать и выведывать о причинах и сроках своего заключения, общаться с окрестными жителями, иметь бумагу и чернила и выходить из дому – хоть бы и в тюремную часовню. Поскольку на ее счет от высшего начальства пока никаких предписаний, кроме секретности содержания, не поступало, то на пропитание казенных средств ей не полагалось, а из милости (Кравчук так и сказал: из милости!) ей будет дадено на день по сукрою [49] .
49
По куску черного хлеба и кувшину воды.
Елизавета была еще в полузабытьи, не очень хорошо соображала, о чем разговор, но начальник тюрьмы грубо произнес, словно она спорила с ним и выпрашивала кусок послаще:
– Каков гость, таково и угощение!
И вдруг, стиснув кулаки, затопал ногами, зарычал, наливаясь кровью:
– Жилы вытяну! В уголь сожгу, по уши в землю закопаю!
Елизавета от изумления даже не успела испугаться, а Кравчук, сочтя, что настращал ее довольно, вышел и долго лязгал засовами, запирая двери наглухо.
Отныне ужасом и тоской были наполнены дни Елизаветы, и беспросветные кошмары ложились на ее душу. Все радости умерли в ней, и ничего, кроме скорби, она не ощущала. Спасали только слезы и молитва – слеза перед богом всегда освежает душу...
Она стоически ела свою дурную пищу (хлеб был то перегорелый, то непропеченный, то вовсе заплесневелый, да и того не вволю), приучаясь благодарить всевышнего и за малые малости: за то, например, что недостатка в воде не было, хватало не только напиться, но и кое-как помыться, и постирушки устроить, и вымыть деревянный пол каморы.
Хлеб и воду приносила, а также убирала поганое ведро молчаливая пожилая женщина, одетая как монашенка, однако только одеждой на монашенку и похожая: глаза ее с любопытством обшаривали узницу, но и в них, и в душе отсутствовало мало-малейшее милосердие. С какой тоской вспоминала Елизавета надсмотрщика Макара – вот кто был ее истинным отцом и отрадою в заключении, которое теперь казалось просто отдохновением! Чернорясница же ни на какие вопросы не отвечала, мольбы не слышала, а швырнув узнице скудный кусок, говаривала:
– Сказано в Писании, что надобно умерщвлять плоть для изгнания бесов и искушений: «Я томлю томящего мя!»
Медленно, тоскливо текло время. Исполнился месяц похищения Елизаветы; пошел другой. И с каждым днем она чувствовала себя все хуже. С души воротило от заскорузлых, кислых ломтей, которые составляли ее стол! Порою и вовсе не могла к ним притронуться. Она ослабела, и случались дни, когда невмоготу было даже подняться с постели. Вдобавок от дурной пищи и с голоду ее непрестанно тошнило, а с некоторых пор по утрам случались приступы выматывающей рвоты. И вот как-то раз монашенка, подняв грязное ведро и сделав несколько шагов к двери, вдруг повернулась к Елизавете, смерила ее оценивающим взором и протянула недоверчиво: