Шаляпин
Шрифт:
Общение с Репиным — огромная радость для Шаляпина. Те, кто видел их вместе, обычно не могли сдержать улыбки: слишком велик был контраст огромного, очень артистичного во всем, слегка барственного Шаляпина и тихого, маленького, незаметного Репина.
На выставке в Москве, посвященной годовщине со дня смерти В. А. Серова, Шаляпин и Репин много беседовали и договорились встретиться в Куоккале. После «Хованщины» перед отъездом из Москвы Репин написал Шаляпину: «Неизреченно дорогой и бесконечно обожаемый Федор Иванович! Спасибо, спасибо, спасибо! Я полон восторга и восхищения до небес Досифеем. <…> А что всплывает над всем у меня, что для меня упоительнее всего, так это брошенная, оброненная Вами мне щедро и братски — надежда, что Вы ко мне приедете, ко мне в Куоккалу и даже попозируете!! Жду и буду ожидать всякий час…»
Желанная обоим встреча состоялась,
Обстановка в репинских «Пенатах» весьма оригинальна. Ее описал художник И. И. Бродский:
«Ворота с узорчатой затейливой надписью „Пенаты“ пестро раскрашены самим художником. Густая березовая аллея тянется от ворот к двухэтажному дому, множество пристроек и застекленные крыши разной высоты делают этот домик, напоминающий русский терем, необычным, похожим на игрушку.
В передней висит плакат: „Прием посторонних от 3-х до 5-ти часов. Обед в 6 часов. К обеду остаются исключительно личные знакомые. От 5.30 до 7.30 дом запирается, и всякий прием на это время прекращается“.
Здесь же висит гонг ‘там-там’ и рядом подпись: „Самопомощь. Сами снимайте пальто, галоши. Сами открывайте двери в столовую. Сами! Бейте веселей, крепче в ‘там-там’!! Сами!!“
В первом этаже несколько комнат, из них столовая и кабинетная ближе по своей обстановке и расположению вещей к домашнем быту художника… В углу, на возвышении, небольшая трибуна. Отсюда проштрафившийся гость, нарушивший „правила самопомощи“, обязан был произнести речь…»
В десять часов утра в большой мастерской Репина начинались сеансы. Репин задумал изобразить фигуру Шаляпина в натуральную величину на огромном горизонтальном холсте. Шаляпин подолгу позировал художнику. Певец свободно полулежал на широком диване (этот диван впоследствии получил название шаляпинского), небрежно лаская свою любимую собаку — бульдога Бульку.
— Барином хочу я вас написать, — говорил художник.
— Зачем? — удивленно спрашивал Шаляпин.
— Иначе не могу себе вас представить, — смеялся Репин. — Вот вы лежите на софе в халате. Жалко, что нет старинной трубки. Не курят их теперь.
Зимой в Куоккале не было дачников. Весь поселок утопал в снегу. «После шумного, почти всегда пасмурного и задымленного зимнего Петербурга вдруг белый снег, чистота воздуха прямо опьяняющая, когда снег пахнет то цветами, то арбузами. На незапачканном фабричным дымом небе яркое зимнее солнце, красное и золотое», — вспоминала Т. Л. Щепкина-Куперник, чей портрет Репин написал годом позже.
Вместе с Репиным Шаляпин днем расчищал от снега дорожки в саду, и это занятие после долгого позирования казалось певцу особенно приятным. Он катался на лыжах, на финских санях. Иногда, взяв коньки, отправлялся к берегу Финского залива, откуда вдалеке был виден Кронштадт.
За время, проведенное у Репина, Шаляпин превосходно отдохнул. Певец сохранил в памяти эту неделю, надолго запомнил беседы с Репиным. «Об искусстве Репин говорил так просто и интересно, что, не будучи живописцем, я все-таки каждый раз узнавал от него что-нибудь полезное, что давало мне возможность сообразить и отличить дурное от хорошего, прекрасное от красивого, высокое от пошлого», — писал Шаляпин.
Портрет Шаляпина вскоре был закончен. В 1914 году его видел И. Э. Грабарь, картина показалась ему несколько вычурной. Репин показал картину на 34-й передвижной выставке, но публика не проявила к ней интереса. Когда через несколько лет К. И. Чуковский спросил Репина о ней, художник с горечью ответил: «Мой портрет Шаляпина уже давно погублен. Я не мог удовлетвориться моим неудавшимся портретом. Писал, писал так долго и без натуры по памяти, что, наконец, совсем записал, уничтожил: остался только его Булька. Так и пропал большой труд».
Глава 7
ПЕСНИ РЕВОЛЮЦИИ
…А война все продолжалась. Немецкие названия повсеместно заменялись русскими. Петербургская сторона стала называться Петроградской. Из театрального репертуара изымались произведения немецких композиторов и драматургов. Такими мнимо-патриотическими акциями официальная пропаганда лишь разжигала шовинистические страсти. Обыватели легко поддавались пропаганде. Дошло до того, что националистически настроенная толпа пыталась учинить погром германского посольства на Исаакиевской площади, сбросила с фронтона здания на мостовую тяжеловесную конную скульптуру.
Тем временем петербургский обыватель постепенно «привык» к войне, отгородился от нее, не хотел задумываться о ее тяготах. И хотя в императорском
Мариинском театре продолжали ставить «патриотически-аллегорическое действо» с пантомимой на злобу дня — «1914 год», в других театральных залах репертуар оставался вполне «мирным». Театр «Невский фарс» рекламировал увлекательное представление — пьесу «Без рубашки», где, по словам рецензента, «до этого дело не доходит, но г-жа Ермак показывала свои физические достоинства в весьма прозрачной сорочке, говорились скабрезности и творились нелепости». В кинотеатрах на Невском проспекте шли фильмы с завлекательными названиями: «Дочь павшей», «Сонька Золотая Ручка», «Раздавленная жизнью», «Клуб эфироманов», «Кровавый полумесяц». Спектакли Шаляпина противостояли захлестывающей пошлости «массового потока» — в Народном доме публика видела певца в лучших его ролях.Шаляпина угнетала бессмысленность войны. Примечательно его письмо из Кисловодска М. Ф. Волькенштейну в августе 1915 года: «Аксарин предлагал мне петь 30 августа „Жизнь за царя“ и, кажется, с благотворительной целью (30 августа официально открывался каждый новый театральный сезон. — В. Д.). Все это было бы хорошо, если бы не тяжкий момент, который переживаем теперь мы все, русские люди. Если взглянуть серьезно на всю нашу жизнь и увидеть тот ужас, к которому привели нас традиции, глупейшие и ничтожнейшие, то думается мне — как смешно будет в дни, когда целый народ, может быть, стоит на краю гибели, когда гибнут сотни тысяч людей, исключительно от заведенных нашими царями и их жалкими приспешниками традиций, для них только удобных, повторяю, как смешно будет 30 августа распевать „Жизнь за царя“!.. Извини за раздражительный тон письма, но, право, я так страдаю за Россию, как ты себе и представить не можешь… С такими делами на войне нервы страшно болят, и отдыха никакого нет».
Когда в сентябре 1915 года Шаляпин вернулся в Петроград, обстановка в столице была уже далеко не мирной. Улицы заполнены беженцами, нищими, растут цены, возникают перебои с продуктами, горожане спешат запастись на зиму дровами…
В эти тревожные дни Шаляпин не скрывал своих настроений и не боялся выражать их публично. Так он вел себя, например, и 3 мая 1916 года в ресторане «Контан» на официальном банкете, посвященном годовщине франко-русского согласия. Фешенебельный ресторан находился в доме 58 на набережной Мойки, его в шутку называли «аржан-контан», что в переводе с французского жаргона значило «считать деньги». В зале собрались видные общественные деятели, французские министры Р. Вивиани и А. Тома, произносились торжественные верноподданнические речи. Однако казенно-официальную программу вечера неожиданно сломали музыканты. Газета «Русское слово» от 4 мая 1916 года писала:
«Когда Родзянко (председатель Государственной думы. — В. Д.) окончил свою речь, провозгласил тост за президента Пуанкаре, на эстраду поднялись А. К. Глазунов, А. И. Зилоти и Ф. И. Шаляпин. Зал затих. Раздались мощные звуки „Марсельезы“. Ф. И. Шаляпин, которому на двух роялях аккомпанировали А. К. Глазунов и А. И. Зилоти, пел „Марсельезу“ на французском языке. Исполнение было настолько мощным по своей красоте и сердечности, что у некоторых участников банкета появились на глазах слезы. Ф. И. Шаляпин бисировал после речи Р. Вивиани».
Иначе вспоминал об этом вечере С. К. Маковский, один из деятелей художественного объединения «Мир искусства», издатель журнала «Аполлон». Он воспринял пение Шаляпина как символическое:
«Песнь Руже де Лиля в устах Шаляпина на этом петербургском торжестве у Контана за год приблизительно до крушения императорской России прозвучала каким-то пророческим предвестием революции. В этот год она висела в воздухе. Когда Шаляпин запел, предреволюционная буря ворвалась в залу и многим не по себе стало от звуков этой песенной бури. За столом замерли, одни с испугом, другие со сладостным головокружением. Бедный Штюрмер (член Государственного совета. — В. Д.),сидевший рядом с Родзянко, врос в свою тарелку, сгорбился, зажмурил глаза. Да и не он один. Пророческий клик Шаляпина все покрыл, увлек за собой и развеял, обратил в ничтожество призрак преходящей действительности.
Сознавал ли тогда Шаляпин, какую судьбу предсказал он своей „Марсельезой“? Хотел ли он, друг Максима Горького, прозвучать каким-то Буревестником над императорской Россией?.. Но в бессознательности, в непонимании своего искусства никак нельзя заподозрить Шаляпина. Он прекрасно отдавал себе отчет в своих достижениях и возможностях…»