Шапка, закинутая в небо
Шрифт:
Я был так подавлен, что в первые дни после происшествия вместо того, чтобы заняться следствием, погрузился в размышления. Я предоставил своим мыслям полную свободу. Каждой версии я позволял развиваться в любом направлении, пока она не оказывалась в тупике. Мне хотелось в тот же самый день, в то же утро, никого не допрашивая, ничего не расследуя, понять, что все-таки произошло. Я старался представить себе жизнь Пааты от рождения до той злосчастной минуты, словно я мог спасти его от того, что случилось. Я спешил разобраться во всем этом.
Сначала мне казалось, что мое нетерпеливое стремление докопаться
Смешно, но я ни на минуту не допускал, что справедливой может оказаться противоположная точка зрения. Я обеими руками отмахивался от коварного вопроса: «А что, если именно так оно и было?» Эта мысль подбиралась ко мне, росла с пугающей быстротой. Я спешил прогнать ее прочь, отталкивал от себя, она скатывалась вниз, но тотчас с завидным упорством снова преследовала меня, крепнущая и все более грозная.
Что ж, если это так, значит, виноват я и все живущие сегодня на земле. Но ведь невозможно, чтобы все люди, до единого, были виновны? Этот слабый аргумент успокаивал меня, но ненадолго, до той поры, пока не приближалась мрачная тень ненавистного подозрения.
Я больше не мог так жить. Боль росла, и я понимал, что надо как можно скорее излечить эту незаживающую рану, а не растравлять ее. Я ощутил дело Пааты не как служебное поручение, а как собственную беду, тяжкую болезнь, с которой надо разделаться.
Так оно и было в действительности. Я пекся о своем душевном равновесии.
— Садитесь, пожалуйста! — я указал истопнику на стул. — Простите, забыл ваше имя-отчество.
— Эх, какое там еще имя! Не больно я знаменит. Пиши — слесарь-истопник, и ладно.
— Истопников много.
— В том-то и дело, что много… Чего вызывали? Я уже сказал все, что знал…
— Мне надо еще кое-что уточнить… Снимите пиджак, если вам жарко.
— Спасибо. Ладно, пиши: Дата я, Кавтиашвили.
— Давно в Тбилиси живете?
— Да уж не помню. Лет десять, наверно…
— Дети у вас есть?
— Откуда им быть, когда жены нет.
— И не было?
— Никогда.
— Отчего так?
— Оттого, что не женился — и весь разговор! — Он сердито комкал в руках старенькую соломенную шляпу.
— В деревне родня осталась?
— Никакой. Отца с матерью не помню, как померли, я совсем мальцом был. Двоих старших братьев тоже рано потерял. Родственники, конечно, остались, но, чтоб не соврать, даже не знаю, где они живут. Да и сами они не больно мной интересуются…
— Чем вы в деревне занимались?
— Пахал, сеял, полол. Работал, чтоб себя прокормить.
— Себя одного?
— Да… Колхозу от меня подмога была невеликая, еще им приходилось мне помогать. — Старик
вздохнул и покачал головой, — в том-то и беда моя, что никому я ничего не сделал. Уйду — и следа на земле не останется.— Не надо так думать.
— Думай не думай, так оно и есть. От силы еще два годика протяну, а там, глядишь, господь и приберет; а что я сделал? Ничего. Даже щенка не вырастил.
— Ну, почему же. Вот вы говорили: сеял, пахал…
— Пахал! Для себя самого, а другим — ничего. Что жил, что не жил — толку никому никакого.
Старик совсем расстроился. Было видно, что думал он об этом не в первый раз.
— Не прав ты, дед!
— Тебе, может, моя жизнь лучше известна?
— Может, и лучше.
— Ну, так давай рассказывай! — он насмешливо сощурился и в ожидании моего конфуза уселся поудобнее.
— Ты говоришь, что никому за всю жизнь добра не сделал. А я не поверю, что друга никогда советом не поддержал, нуждающемуся руки не протянул.
— А ты поверь! — рассердился старик, и я понял, что не на меня обращен его бессильный запоздалый гнев, а на его собственное прошлое, должно быть, безрадостное и тяжелое. — У меня, может, и друзей никаких не было и никому я не помогал.
— Что ж так? — Я улыбнулся, боясь, что он совсем разобидится.
— А вот так! Я и в деревне-то не жил, а за околицей на самом краю домишко мой притулился.
— И все равно не поверю, чтоб ни разу человек на собрании не выступил, не поспорил ни с кем, чтоб его ни разу не похвалили или не покритиковали.
— И чего ты ко мне пристал? Подумаешь, дело какое. Приходил на собрание, сидел и молчал.
— Так и сидел? И сосед ни разу не сказал: подвинься, мол, я рядом сяду?
— Может, и говорил, да я запамятовал.
— Неужели ты и ребенка не приласкал никогда? — не выдержал, наконец, я и сразу понял, что попал в точку.
Дата Кавтиашвили посмотрел на меня долгим взглядом. Твердо сжатые губы его расползлись в улыбке, которая осветила морщины, глубокие, как шрамы, сердито сомкнутые брови расправились. Все лицо его просветлело, как светлеет небо на рассвете, и в зеленоватых глазах засияла яркость распустившихся по весне почек.
— Отчего же ребенка не приласкать? — смущенно проворчал он.
— А ведь дети добра не забывают.
— Как раз у детей память короткая.
— Не согласен. Ребенок может забыть того, кто его приласкал, но сама ласка — великая сила. Он будет сравнивать ее с холодностью других людей и, следовательно, ты не забыт, не думай.
— Думай не думай!.. Я как тот камень, что валяется где-то со дня сотворения мира. Об него даже никто не споткнулся ни разу. Лежит себе полеживает, а из других камней люди дома строят.
— Человек — не камень. Он думает, мыслит — этого уже достаточно. Никто не ходит по земле напрасно. Может, ты когда-нибудь что-нибудь сказал в нужный момент или подоспел куда-то в нужную минуту… — Я на мгновение запнулся: в какие философские дебри увлек меня этот упрямый старик! Но раз начал — надо кончать. — Допустим, двое дерутся, оскорбляют друг друга, ослепленные злобой, готовы на все, кажется, убить могут. Но тут мимо проходит человек, усталый, погруженный в свои заботы. Он не глядит на дерущихся, но они вдруг затихают, расходятся. Гаснет злоба, разум берет верх.