Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Худой француз в берете По саду ходит с лейкой, А друг его Портянка По бане ходит с шайкой. И льет француз из лейки В подставленную шайку, А то не шайка вовсе — Портянкина параша.

«Посвящается всем миролюбивым силам, собравшимся на свой Первый Конгресс в Варшаве и в Праге». Ваша палома, сволочи, угодила в нашу парашу.

Пока я вырастал на два сантиметра, небоскреб успевал проколоть звездочкой небо. В Москве все быстрее. Светлой памяти букваря. Это ваза. Это цветы. Цветы стоят в вазе. Это школа. Дети идут в школу. Это класс. Он большой и светлый. Учительница стоит у доски. Она объясняет. Это барабан. Пионер бьет в барабан.

Это старушка. Мальчик и девочка помогают старушке нести сумку. Они тимуровцы. («Дай баранку, дай баранку…») Это комната. На диване сидит бабушка. Она держит кошку. Это кошка Мурка. За столом сидит папа. Он читает газету. Мама наливает чай. Сестра готовит уроки. Я пью чай. Это семья.

Я пил чай, сладкий, как утренний сон, и слушал «Пионерскую зорьку». Потом шел в школу — осенью стараясь наступать на такие из опавших листьев, которые производили хруст, зимой не пропуская ни одного каточка на снегу, а весной сбивая носком с водосточных труб ослабевшую бахрому сосулек. В этот день мама выговорила бабушке за то, что рядом с ее стаканом чая та поставила свой — с зубами. Бабушка, разобиженная, уселась на диван и принялась жалобно гладить свалявшуюся Муркину спину, а папа с головой ушел в изучение «Правды» (бабушка была его мамой). Висевшая в красном углу круглая, затянутая черной бумагой, продырявленной моими пальцами, «Пионерская зорька» уныло доложила, что усатая собака сдохла. Мама опустилась на стул, папа вскочил (двое на качелях). Бабушка сотворила что-то с Муркой — та с диким визгом вырвалась у нее из рук и забилась между стеной и пианино (подчеркиваю, я рос в интеллигентной семье).

Прошло несколько лет, в течение которых я, как и все вокруг, пребывал в полном неведении относительно истинных событий, предшествовавших этому мартовскому утру. Однажды на выходе из кино со мною заговорил мужчина — показывали «Тихий Дон», и я в слезах вышел на улицу, так и не убедив контролершу, что мне уже шестнадцать.

— Я майор Еремеев, — сказал мужчина.

Алеет на кителе белом гвоздика, Цветок кумачовый, так слышишь, играй! Играй же, он близко, ну громче, музыка, О, громче же, здравствуй, товарищ Май.

МАЙОР ЕРЕМЕЕВ

Гвоздики

Я майор Еремеев. У меня седые виски. Я бегу от людей двадцать лет. И живу двадцать лет как собака. Хужее, чем собака, живу. У меня была жена Елена Ивановна, белокурая красавица. И Доча. А также квартира. Кто не знал Еремеева? Он был хороший человек. И все его любили. А к солдатам он был хорош. Комбриг. Он-то и сказал Еремееву:

— Петушок поет — сладко спать всем. Придет Котенко-майор и сцапает петушка.

Петушок не поверил. Только еще веселей зажил с Еленой Ивановной да со своей Дочей. А председателя не стало. Поднизом фотография. Раз поднимается фотограф, человек больной, и стращает:

— Козлу плюнуть, а соколику водопад.

Но отчаянный был соколик. Фотограф исчез. А когда возвратился, совсем больной стал. День прошел, и прибыл Котенко. Встретились командиры на вокзале, обнялись.

— Колодцы травил?

— Травил.

— Часы останавливал?

— Останавливал.

— Щенят ловил (которых топили)?

— Ловил. Да еще человеческими именами нарекал.

— А сколько народу поусыплял?

— Да тыщ двадцать.

— Тогда порядок.

И не пошел Котенко на майора Еремеева, потому что Еремеев на своих солдат полагался. Он сидел в комендатуре и там на них полагался:

— Что, ребята, не выдадите своего майора?

— Не выдадим, ваше высокоблагородье товарищ майор.

И тогда злые подсказали Котенко Еремеева на удочку взять. Видит Еремеев, как в окно к нему удочка лезет с запиской. Глянул, а там фотограф удит: сидит без выражения, а стекла в очках совсем белые — от инея. Принял Еремеев записку. «Дочерь Ваша Дора на уроке физкультуры очень худо сделалось. Поспешите приттить в школу». Выглянул из окна, хотел о чем-то спросить, а фотограф исчез. Еремеев — бедняга, горло сжало. Выйти из комендатуры — все сгубить. А Елена Ивановна любящая, с надеждою рушащеюся… Бедная моя. Знает, не знает? Никого ведь рядом. Никого рядом с Еремеевым нет. Схватил графин, плеснул воды в стакан, чтоб горло от спазмы избавить, а та на сердце перешла. И как может заболеть оно, так заболело оно у Еремеева. «Ах, Господи, — думаю, — Доча в школе, Елена Ивановна дома. Сам в комендатуре». И не стерпел, побежал по улице. Пускай весь город смотрит, как майор Еремеев по улицам в распахнутой шинели бежит. Только сказала в сером халате на гардеробе баба, что это три дня уж, как Доча моя в

школу не ходит, и, значит, обман, ловушка. Как тут закричат разными голосами:

— Ой, горит, горит, батюшки, комендатура!

Майор Еремеев в сторону, на двор, за дрова, за сараи. Так одолел меня, Еремеева, Котенко-майор.

Прячась в лесах, Еремеев не думал о семье, это была прежняя жизнь, из прошлого сияли огни ГОЭЛРО — так оно само думалось и настигало меня. Сказал тогда себе так, диким зверем ставши: «Что думать, ясно, что Елена Ивановна — красавица, высокое начальство собой пользует», — и не дал возросшему уж стону вырваться — прав таких не имелось, — а стон вогнал внутрь мыслью, что сытно и тепло ей, ибо знал страдалец, что нет истиннее чувств, нежели эти. Дочу же его прежних лет детдом прижал к своей груди. Будет учиться там, состригут ей косички. Так что если за их благо чистая тревога — нечего думать, а если за себя — нет прав уж таких. Но думалось. Тогда сказал себе: «Чтобы избавиться от этой мысли навсегда, тайно проникну в город и все узнаю».

Вот ночью от черной полосы леса на белое поле снега отделилась моя фигура. Она пошла за сарай, за дрова и вышла на двор комендатуры. В руку взял пистолет.

— Узнал? — спрашиваю.

Адъютант увидел, что я ему в грудь целю:

— Товарищ майор, не убивайте, никогда близко так смерти не видал. Молодой. Все дам, товарищ майор, кошелек в этом кармане, сапоги сымайте. Молодой.

— Что с Еленой Ивановной и Дочей сделалось?

— Товарищ майор, как матери родной клянусь — не я.

— Что?! Застрелю!

— Товарищ майор, родной, как матери, правду…

— Говори.

— Значит, Елену Ивановну в детдом, они сперва все думали, что их высокому начальству готовят, а их просто стам солдатам, наверное, стеречь супостат ваш приказал. Солдаты рассказывали, что долго бились они и кричали, что не им сие предназначено, а к утру такие сделались, что только в детском доме горшки выносить и годились. А вот Дочу вашу передали высокому начальству.

— А теперь давай сапоги… и шинель, и кошелек — все давай.

— Есть все давать. Вы ведь не стрельнете, товарищ майор?

— Не стрельну. Только в голову рукояткой ткну, чтоб сознание потерял и не закричал, когда я уйду.

— Спасибо вам, товарищ май…

Седой волос плетет голову майора Еремеева. Не за себя — за Дочу, за Елену Ивановну, за квартиру, где столько счастья они перевидали, мстителем стал. Но тут вошли немцы, сея смерть и разрушение. «Да-с, именно сея смерть и разрушение», — говорю я, потому как еще не остыло офицерское сердце. И не стал на их сторону, обождал, пока назад уйдут, и тогда пошел на Москву. Движется майор Еремеев по большой Смоленской дороге и думает: «Скоро ли примкнет ко мне народная армия?» Так никто и не примкнул. Правда, в Истре повстречался одинокий воин. Но оказался ранен — был без ноги, висело только колено. Этот воин распугал всех, потому что вершил суд. Стоя посреди улицы, он кричал страшным голосом:

— И я-я т-тебя п-п-приговорил, Иосиф Сталин. Р-рас-стрел. — И выхватывал из-под мышки свой деревянный автомат и давал очередь: — Та-та-та-та-та-та-та. — Но, выпивший, он мазал. И тогда снова: — Я т-тебя п-п-при-говорил, Иосиф Сталин, к расстрелу. Та-та-та-та-та-та-та. — И снова: — Именем нар-рода. Я тебя приговорил…

Я подошел к нему и сказал:

— Старый солдат, твой майор клянется тебе, что он отомстит за тебя.

Вскоре майор Еремеев вступил в Москву. К тому времени враг уже был напуган смертельно. Он скрывался от правосудия в подземном дворце из железа, внутрь которого вел всего лишь один ход, но зато имелось множество потайных выходов. Днем и ночью гудели электрические провода, вспыхивали лампочки. Глухонемые диспетчеры принимали и передавали сигналы. Слепые механики конструировали машину, которая могла бы пожирать будущее. Сталин неумолимо обрастал кольцами лет. Уже семьдесят три насчитывало их тело его, и безглазый косец мерещился ему в каждом предмете. Как мучился он страхом смерти! Даже в полночь, когда все люди спали, его не мигающие от ужаса глаза по-совиному горели, будто бы среди черных ветвей. Три стены он воздвиг вокруг себя. Первую составляли обманутые, они выедали в хлебе мякиш, пили кипяток и носили передачи. Вторую составляли обманщики, они разворачивали бутерброды, пили кровь и носили синие галифе. И третью — собаки с человеческими именами. Они носились по всему дворцу, размахивая огромными, подобными змеям, хвостами. Попадались среди них и с львиными гривами, и с тремя головами — у этих последних кончики красных языков, свисавших из раскрытых пастей, обычно слипались. Стало ли страшно майору Еремееву? Ни чуточки. Было ли трудно майору Еремееву? Неизреченно. Но на то и был он майор, на то и горели в малиновых уголках его воротника майорские ромбы, чтобы прорвать все круги оцепления, и там, где майорство его спотыкалось, приходило на помощь отцовство.

Поделиться с друзьями: