Шепот шума
Шрифт:
На улице накрапывал дождь, и он капал прямо на женщину, которая лежала рядом с Н.-В., и ему не хотелось укрыть ее от дождя. К ее мокрому телу, ночной рубашке и волосам было неприятно прикасаться, и Н.-В. убрал свою теплую руку. И объяснить это можно только тем, что она - нелюбима. А значит, пусть мокнет, пусть замерзнет под одеялом и умрет, и он ее не согреет и не вернет к жизни. И пусть ребенок, который у нее внутри, лучше рассосется, чем созреет и тоже будет нелюбимым. Н.-В. встал, оделся и лег в одежде, и она хоть как-то защищала его от раздетой женщины.
Василькиса смотрела на него бесстрашно. Никакого испуга не было на ее лице. А Н.-В. смотрел на нее и не любил. А ведь это очень страшно, когда тебя не любят. Тем более, когда нелюбима - женщина. И когда эта женщина - раздета. Но то ли она не видела, что она нелюбима. То ли она действительно была такая смелая. Н.-В. встал с постели и подошел к окну, а Василькиса все еще оставалась в постели. И он смотрел на улицу, и к стеклу прилип лист, и его хотелось отлепить, как мокрую марку. С тремя оторванными зубчиками. Гашение третьего дня. И вдруг Н.-В. сказал. Сказал и вдруг сам испугался. "Я тебя, кажется, не люблю", - он это промямлил и еще немного постоял, глядя в окно. Что "кажется"? "Кажется" я? "Кажется" тебя? Или "кажется" не люблю? Что именно? И когда он повернулся, то увидел, что Василькисы в постели нет. Он оглядел комнату, но и в комнате ее не было. "Слышала и ушла", "не слышала". И когда он увидел ее в ванной, ее мокрые руки и лицо и слегка
Просто есть улица, а на улице дом, а в доме дверь, а за дверью окошко, а в окошке очень миловидная женщина, и ее все знают, и она всех знает, и ей отдаешь - бумажку, а она тебе - пакет. И в пакете как раз есть все что надо, к пиву. Очень удобно. И от того, что в магазине ничего нет, а в окошке все есть, - как-то не по себе. Но просто нужно привыкнуть. Это дело привычки. И люди, которые ходят в магазин, привыкли, что в магазине ничего нет, а люди, которые ходят в окошко, привыкли, что в окошке все есть. Просто это разные люди. И живут они в разных домах. И едят разную пищу. И думают по-разному. Вот и все. И больше ничего. Все просто.
И после пива захотелось полежать и подремать, но дом, который увидел Н.-В., был сделан не из сонной дремоты, он был в натуральную величину и весьма огромный рядом с дорогой. Только как будто Н.-В. сначала был рядом с домом, а потом не поднялся с первого этажа - наверх, а каким-то образом он сразу стал спускаться с верхнего этажа - вниз. И он спустился на этаж ниже по огромной лестнице, освещенной дневным светом. И там стоял человек в военной форме и какая-то женщина, которая все время отворачивали лицо, и этот военный дал ему бумажку, по которой он должен был явиться на какой-то митинг-праздник. "Завтра праздник?" - спросил он. "Завтра сбор", - ответил военный. И на этом этаже он вошел в квартиру, которая была гигантской, и там были огромные стеклянные двери, и было все видно, что происходит в комнатах. И везде сидели какие-то животные женщины и месили тесто, и они себя как-то охлопывали этим тестом и мучными руками, и тела их были отвратительные и расползались, и они были полуголые. И Н.-В. прошел дальше в эту квартиру, и чем дальше он шел, тем люди становились мерзче, и там уже были такие люди, у которых трудно было определить пол, они были покрыты шерстью, и на них были трусы и фартуки, а потом стали попадаться люди с одним глазиком на переносице, и глазик этот гноился, и все они что-то тупо лепили к празднику, что-то пекли, и они были хуже животных, потому что были нечистоплотные и тупые, и из этой квартиры нельзя было выйти, потому что когда Н.-В. прошел глубже, толпа за ним сомкнулась и стала чем-то бесформенно-тяжело-липким. И когда Н.-В. спросил: "Кто вы?", ему ответили: "Быдло". И тот, кто это ответил, был не мужчина и не женщина, а чем-то непонятно чем, и это "оно" улыбнулось во весь рот и сказало: "Работаю". И у этого быдла потекла изо рта слюна, а у всех остальных полилась заунывная песня. И он увидел несколько дверей, и на одной была табличка: "т.к.д.ж.", а рядом дверь с табличкой "т.д.к.м.", и он почему-то испугался аббревиатуры, потому что рядом была дверь - "в.к.п.б.", но оказалось, что "т.к.д.ж." - это "туалетная" "комната" "для" "женщин", а т.к.д.м.
– "для" "мужчин". И когда он вошел в т.к.д.м.
– это оказался огромный зал, как на вокзале, с разбитыми вдрызг унитазами и писсуарами, и на этих толчках и сидели какие-то бесполые люди, и при этом они еще пели похабные песни, и тогда он вошел в т.к.д.ж., и там было то же самое, такие же бесполые и похабные, и двери ни там, ни там не закрывались, они свободно пролетали вперед и назад, и от всей этой гадости Н.-В. "вскрикнул" и "проснулся" по всем законам литературы. И кто мог, тот и спал, и Вера увидела - там была картина "Иван Грозный убивает своего сына Ивана", и на этой картине, она их увидела, а они ее нет, то есть она стояла так, как бы в темноте, в перспективе, и поэтому не была видна, и тут Иван Грозный раз - и вдруг убил своего сына как царь, и потом подбежал вдруг - и раз - и обнял его как отец, потому что между царем и отцом есть Ванечка, и Вера была как бы немножко за рамкой картины и имела отношение к ним обоим - к сыну и отцу, но сейчас она любила Ванечку, когда он сказал: "Звезда полетит", и он был между. И среди прочих слонов был слоник, только не с крысиными глазками, а с большими голубыми глазами, вытянутыми как сливы, и когда этот слоник побежал от слонов, вся стая погналась за ним, и они умчались далеко, но все вместе притащили этого слоника из перспективы в первый план, но и в первом плане он оставался таким же маленьким, а они были гигантских размеров в натуральную величину, и он был игрушкой для них, и они его все вместе стали насиловать, и туда тоже, и они насиловали его хоботами, они вставляли ему по очереди и одновременно, и было странно видеть, как их огромные хоботы умещались у него во рту, и они повалили его на спину и, мучая его, смеялись по-человечески.
И после сна наступило утро, и с утра была огромная масса людей, и радиоволны материально опутывали эту человеческую массу, и механический голос вещал о новой власти, и новая власть насиловала сразу всех
людей в уши. Эта власть имела оружие - и она его сразу выставила на улицах: зелененькое и серенькое, и она имела солдат, и у одних были глаза, чтобы видеть, а у других, чтобы не видеть. И на все это шел дождь. И как будто бы все были дураки, такое дурацкое стадо людей, и над этими дураками были главные дураки и дуры с пистолетами в трусах. И в сердце была растерянность. Потому что у детей есть ручки, а у главных дураков есть наручники на эти ручки, есть детские наручники для трех, пяти, восьми лет, до шестнадцати и старше. И на своей дочке Вера тоже как будто увидела наручники, а все остальное было опечатано. Это были такие бумажки с печатью, которые были наклеены на дверь, и это обозначало, что все, что за дверью, этого нет. Было - а тут нет, и все. И хотя родителей не выбирают, а власть выбирают, это была такая дурацкая власть, которую никто не выбирал. И у этой власти были только домашние животные, куры и свиньи, и у нее было чем кормить этих кур и свиней. И вот еще что, как будто все вдруг, изнасилованные в уши, пошли назад. И если представить, что все-все потихоньку идет вперед, и пусть это "все-все" называется историей, то в один миг история вдруг пошла назад. То есть все-все вдруг стали в один миг отрицательными величинами, как черти, которые сами по себе есть величины отрицательные. И даже танки - материальное зло, и даже хорошо, что их было видно, потому что есть еще нематериалное зло, которое не видно.И вся новая власть была помехой справа, которой должны были уступить дорогу детские коляски, грузовики, автомобили, а также транспортные средства общего пользования. И эта гигантская "помеха справа" была у всех на дороге и никого не пускала. И она еще кусалась. И есть правила дорожного движения, а есть дворцовые перевороты, когда жена убивает мужа, а отец сына, а сын отца, тетя - дядю и чужой дядька - малыша. Очень некрасиво. Стыдно. Плохо.
Но ведь это все инцестовые перевороты - они внутри семьи, и царю жалко своего царевича как сына, а царевичу жалко своего царя как отца, и эти инцестовые перевороты - вне людей, потому что в кругу семьи - по-домашнему. А "помеха справа" - она справа от людей. И люди ее видят, потому что у нее есть диаметр и плотность, и какая-то часть ее скрыта, зато какая-то торчит, и у нее есть мозг, и есть сила. Мало того, у нее есть ручки и ножки, которыми она бегает, но она, эта власть, не бывает хорошая или плохая. Власть и есть власть. Это народ бывает хороший или плохой. И он, этот народ, выбирает себе власть, которая властвует над ним. Но ни одна власть не стоит того, чтобы из-за нее погибал этот народ, она не стоит даже того, чтобы мокнуть из-за нее под дождем. И только те, кто любят мокнуть ЗА власть под дождем, они сами в конце концов приходят к власти - под будущим дождем, под будуще-следующим, под завтра-послезавтрашним. И это политика - кто кого перемокнет и кто выйдет сухим из воды.
И политика - это не жизнь. То есть политиками иногда рождаются, а иногда политиками умирают. И среди политиков бывают красавцы, артисты. А негры - это те же белые люди, только черные, и хуже политики бывает только уголовщина - с утра, но это не про того матроса, который убил проститутку, и не про тех школьников, которые изнасиловали девочку, и не про Раскольникова, который прикончил старушку, а про тех, которых в то утро оказалось восемь, но среди них не было того, который заболел. И как будто он заболел и не смог приехать; и пока он как будто будет болеть, все люди как будто выздоравливать: слушать "Лебединое озеро", под дулами пистолетов ходить в кино и есть пищу, которая почему-то сразу подешевеет, и улыбаться, и, улыбаясь, все сразу скажутся старушками, изнасилованными школьниками, которых съест потом десятилетняя девочка - съест и выздоровеет, выздоровеет и съест, она будет хорошей девочкой, она будет хорошо учиться, помогать старшим и любить дедушку, потому что все девочки - это его внучки, а все мальчики - внучата, и этот дедушка лежит в гробу, но в гроб этот можно войти, и там вход и выход, а внутри гроба много солдат, и у них оружие, и они убьют каждого, кто тронет дедушку, и хотя от дедушки осталась голова и пальчики и внутри головы скелет, а внутри пальчиков - кости, дедушка зовет за собой внучек и внучат, и внуки и внучата должны работать на дедушку, чтобы он мог спокойно спать в своем гробу, они должны слушаться и любить его, а кто не будет слушаться, того сначала накажут, а если он опять не будет слушаться, его будут колоть, а если опять, то сами внучки и внучата будут писать и какать на непослушного, а дедушка будет улыбаться.
И прошло уже три часа, с тех пор как тот один заболел. И никогда Вера не думала о нем столько, сколько сейчас, и сейчас она о нем думала, как о маме и о дочке, как будто у него свинка, или болит живот, или на самом деле режутся зубы, которые на самом деле у него уже выпали, а потом оказалось, что он не просто заболел, а заболел в Крыму, а все восемь - его друзья все сразу вместо него, "И ты, Брут". А вечером началось представление, и как будто оно было для дураков, и все восемь сидели по одну сторону стола, а как бы дураки по другую. И вот еще что - все эти восемь за столом как будто дрожали, и они дрожали как будто и под столом. И все они за столом были мальчики, среди них не было ни одной девочки. И хоть вокруг них все были как бы дураки, но даже дуракам было видно, что это - плохие мальчики. И один плохой мальчик сказал: "Вот дверь, а вот щель, сунешь пальчик будет зайчик", и один дурачок сунул, пальчик хрустнул и превратился в блинчик. И к этим плохим мальчикам за столом нужно было привести девочек в наручниках. И когда девочки будут плакать, мальчики будут смеяться. И там будет такая ледяная горка со ступеньками прямо на территории монастыря, который из Соловецкого опять превратился в Соловки. И девочек в наручниках опять будут спускать с этой плохой горки, а чтобы снег лучше пропитался кровью, девочек не сразу будут оттаскивать, им дадут еще немножко полежать, чтобы их кожицу прихватило морозцем, чтобы она покрылась такой кровавой ледяной корочкой и чтобы эта корочка хрустела, когда по ним будут ходить мальчики в сапогах.
А ведь с ружьем нельзя баловаться, если оно появится в первом акте, то в третьем оно выстрелит, это классика. Танк - это модерн. Неприятная машина, он зеленый. У него есть гусеницы. Он стреляет. С крышкой, как кастрюля. Он ревет. Танкисты - это такие люди, которые находятся внутри танка. Они тоже зеленые, они внутри для того, чтобы убить тех, кто снаружи. В танке тесно. У танка есть гусеницы. Гусеницы для того, чтобы давить. Гусеницы устроены как гусеницы насекомые. Они ползают. Гусеницы-насекомые тоже зеленые, чтобы маскироваться от врагов. Враги гусениц - птицы. Они летают. Над танками летают самолеты. Самолет может подбить танк. Гусеница не может подбить птицу, потому что внутри птицы, не сидит человек, - "куплю комнату или квартиру", "куплю дачу", "меняю зимние мужские ботинки на женские трусы".
Улитка висит на собственной слюне. Она спала, проснулась и поползла. Она вся состоит из себя самой - из улитки - без крови и без костей. Аэродром, стадион, вокзал, площадь, все кишат и все состоят не только из людей, но из крови, костей и улиток.
Н.-В. звонил из города, который был железным от дождя и мокрым от танков, "Ничего не слышно", - сказала Вера. "Приезжай", - сказала она. Полночь, и дети спят, а взрослые боятся заснуть и не проснуться или проснуться где-нибудь там, где уже нет ничего такого, что напоминает что-нибудь, что можно узнать.
Н.-В. состоял из такого подвижного шара мокрых птичек, которые отряхивались прямо налету, это был целый шар брызг, это была очень шумная стая. "Тише, - сказала Вера, - она спит". И почему-то мокрый черный цвет был еще чернее сухого черного цвета. "Ну что там?" - "Дождь".
Колесо, государственная машина на колесах, велосипед - это государственная машина - для людей, но на самом деле - это люди для гос. машины. Она - для них, а оказалось, что это они для нее. Любые для любой. И она для любых. Эта машина железная. И люди в хвосте и в голове этой машины тоже железные, хотя они и люди. И эта машина много: ест, спит, кусается, блюет. Нет, только поэзия и частная жизнь!