Шерли
Шрифт:
Был базарный день. Мур приехал к обеду и занял свое обычное место за купеческим столом. Фабриканты встретили его почтительно: для них Мур был в какой-то мере иностранцем, гостем, а кроме того, он проявил себя человеком достойным и энергичным. Даже те, кто на людях не осмеливался показывать свое знакомство с Муром, боясь, как бы ненависть и месть, угрожавшие ему, не коснулись их самих, теперь в узком кругу приветствовали Мура как победителя. Когда подали вино, почтительное отношение собравшихся, несомненно, перешло бы в восторг, если бы Мур сам не сдерживал его невозмутимым хладнокровием, не допускавшим никаких пылких излияний.
Мистер Йорк, — постоянный председатель на обедах такого рода, наблюдал за своим юным другом с нескрываемым одобрением. Для него не было ничего отвратительнее людишек, упивающихся
Откинувшись на спинку стула, Роберт со спокойным, почти угрюмым лицом слушал, как владельцы суконных и одеяльных фабрик восторгаются его мужеством и восхваляют его подвиги, перемежая лесть со свирепыми угрозами в адрес рабочих. Для мистера Йорка это было отрадное зрелище. Сердце его ликовало при мысли, что все эти неуклюжие комплименты огорчают Мура и заставляют его почти стыдиться своих поступков. Упрек, оскорбление, даже клевету не трудно принять с улыбкой, но выслушивать похвалы людей, которых презираешь, испытание тяжкое. Мур не раз с великолепной выдержкой противостоял озлоблению воющей толпы, не раз встречал с легким сердцем и мужественной осанкой грозы и бури всеобщей неприязни, но теперь низкопробные похвалы и поздравления торгашей заставили его уныло понурить голову и устыдиться самого себя.
Йорк не удержался от ехидного вопроса:
— Ну что, нравятся тебе такие союзнички? Они оказывают честь делу, за которое ты ратуешь, не правда ли? Одно только жаль, парень, — добавил он, жаль, что ты не повесил тех четырех бродяг. Если бы это тебе удалось, все наши дворянчики выпрягли бы коней из твоей кареты, впряглись бы в нее сами, и дюжина двуногих ослов доставила бы тебя в Стилбро как победоносного полководца!
Вскоре Мур отставил вино, распрощался и уехал. Йорк последовал за ним минут пять спустя; он догнал Мура на дороге, и они выехали из Стилбро вместе.
Домой возвращаться было еще рано, хотя день уже клонился к закату; последние лучи солнца меркли, золотя края облаков; приближалась октябрьская ночь, покрывая равнину густеющими тенями.
Мистер Йорк, будучи умеренно навеселе после умеренных возлияний и весьма довольный тем, что Мур вернулся наконец в Йоркшир, болтал почти без умолку, радуясь попутчику в дальней дороге. Он коротко, но от этого не менее язвительно высказался о судебном процессе и приговоре, затем перешел к местным сплетням и, наконец, накинулся на самого Мура.
— Слушай, Роб, я думаю, тебя посадили в лужу, и поделом. Все шло гладко, Фортуна тебе улыбалась и готова была подарить первый приз своей лотереи — двадцать тысяч фунтов. Нужно было только протянуть руку, чтобы взять их. Что же ты сделал? Велел седлать и отправился верхом в Варвикшир на охоту за негодяями! Твоя возлюбленная, — я имею в виду Фортуну, — простила тебе и это. Она сказала: «Я его извиняю: он еще слишком молод». Подобно статуе Терпения на надгробиях она ждала, пока охота не закончилась, пока подлая дичь не была затравлена. Она надеялась, что ты вернешься и будешь умником. Тогда она еще, может быть, отдала бы тебе первый приз. Однако, продолжал мистер Йорк, — она была крайне удивлена, да и я тоже, когда узнала, что, вместо того чтобы мчаться сломя голову домой и сложить свои лавры к ее ногам, ты преспокойно сел в карету и отправился в Лондон. Что ты там делал, — известно одному сатане! Я думаю, ничего путного, — наверное, просто сидел и дулся. Лицо у тебя и раньше-то на лилию не походило, а теперь и вовсе позеленело, как оливка. Ты уже не прежний красавчик, друг мой!
— Кому же достанется этот приз, о котором вы столько говорите?
— Только баронету, дело ясное. Я теперь не сомневаюсь, что для тебя она потеряна. Еще до рождества она станет леди Наннли.
— Гм! Вполне возможно.
— Но ведь этого могло не быть! Глупый мальчишка, ты мог бы сам ее получить, клянусь!
— По чему же это видно, мистер Йорк?
— По всему: по блеску ее глаз, по румянцу щек, по тому, как она при ее всегдашней бледности становится прямо пунцовой, едва заслышав твое имя.
— Но теперь, я полагаю, мне надеяться не на что?
— Пожалуй, но ты
все же попытай счастья: попробовать стоит. Этот сэр Филипп — размазня, как я его называю, — ни рыба ни мясо. Кроме того, он еще, говорят, пописывает стишки, рифмует всякую чепуху. Ты-то выше этого, Роб, в этом я уверен!— Вы что, советуете мне сделать предложение сегодня же, в такое позднее время? Уже одиннадцатый час, мистер Йорк!
— А ты хоть попробуй, Роберт. Если ты ей по-настоящему нравишься, — а я думаю, ты ей нравишься или во всяком случае нравился, — она тебя простит. Постой-ка, да ты смеешься? Уж не надо мной ли? Похихикай лучше над собственной глупостью! Впрочем, я вижу, улыбочка-то кривая! У тебя сейчас такая кислая физиономия, что просто любо!
— Ах, Йорк, я злюсь на самого себя. Мне столько раз совали палки в колеса, я бился как рыба об лед, вывихнул обе руки, стараясь избавиться от оков, и расшиб свою крепкую голову об еще более крепкую стену.
— Ха, рад это слышать! Ты получил жестокий урок; надеюсь, он пойдет тебе на пользу и пособьет с тебя спеси.
— Спеси! Что это такое? Самоуважение, самодовольство, — что это за товар? Вы этим торгуете? Или, может быть, кто-нибудь другой? Дайте адрес: я непривередливый покупатель и готов расстаться с последней гинеей, лишь бы приобрести такую штуку!
— В самом деле, Роберт? Такой разговор мне по вкусу. Люблю, когда люди высказываются начистоту. Что же с тобой творится?
— Все мое устройство ни к черту, вся механика человеческой фабрики разладилась, котел, который я принимал за свое сердце, сейчас работает под таким давлением, что вот-вот разорвется.
— Потрясающе! Это надо бы записать. Похоже на белые стихи. Еще немного, и ты станешь поэтом. Если на тебя нашло вдохновение, не стесняйся, Роберт, высказывайся. На этот раз я все выдержу.
— Я отвратительный, жалкий, подлый дурак! В одно мгновение иной раз делаешь то, о чем сожалеешь десятки лет, чего не искупишь всей своей жизнью.
— Продолжай, парень! Для меня это все пирожки, леденцы, орешки, я их очень люблю. Продолжай, говори, слова принесут тебе облегчение. Сейчас мы на пустоши, и на много миль вокруг нет ни одной живой души.
— Я буду говорить. Мне не стыдно признаться. У меня словно дикие кошки скребут на душе, и уж лучше вы сейчас выслушаете их вопли.
— Для меня это будет музыкой! У вас с Луи великолепные глотки. Когда Луи поет, его голос звучит, словно нежный, глубокий колокол, — меня и то дрожь пробирает. Ночь тиха, она тоже слушает. Смотри, она склонилась над тобой, как черный поп над еще более черным грешником в исповедальне. Исповедуйся, парень! Не скрывай ничего! Будь откровенен, как убежденный, оправданный и возведенный в святые методист на показательном богослужении. Считай себя хоть грешнее самого Вельзевула: это облегчит тебе душу.
— Считай себя подлее самого Маммоны, вы хотели сказать? Послушайте, Йорк, окажите мне милость! Я сейчас сойду с коня и лягу на дорогу, а вы проскочите по мне взад и вперед раз двадцать, согласны?
— С величайшим удовольствием, если бы на свете не было такой штуки, как уголовное дознание.
— Хайрам Йорк, я был уверен, что она меня любит. Я видел, как вспыхивали и разгорались ее глаза, когда она меня замечала в толпе. Она вся заливалась румянцем, когда подавала мне руку и спрашивала: «Как поживаете, мистер Мур?» Мое имя оказывало на нее волшебное действие. Стоило кому-нибудь его произнести, и она сразу менялась, — я это ясно видел. И сама она произносила его самым нежным голосом, на какой только способна. Она была со мною сердечна, интересовалась моими делами, беспокоилась за меня, желала мне добра, пользовалась малейшим предлогом, чтобы мне помочь. Я долго наблюдал, размышлял, сравнивал, выжидал, взвешивал и, наконец, пришел к единственно возможному заключению: да, это любовь! Я смотрел на нее, Йорк! — продолжал Роберт Мур. — Я видел ее молодость и красоту, видел ее силу. Ее богатство могло бы восстановить мою честь и мое дело. Впрочем, я ей и так признателен: однажды она мне весьма существенно и вовремя помогла, одолжив пять тысяч фунтов. Мог ли я все это позабыть? Мог ли я усомниться в ее любви? Рассудок нашептывал мне «Женись, женись!». Что было делать? Закрыть глаза на все ее прелести, отказаться от заманчивого будущего, презреть разумные советы, отвернуться от нее и бежать? Мог ли я это сделать?