Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шестеро в доме, не считая собаки
Шрифт:

Творить может и должен каждый, этим человек отличается от животного, и если не научить творчеству, то, говоря по-старинному, душа будет тосковать неизвестно о чем. Я часто думаю — не от того ли так широко распространен пресловутый «вещизм», что это самый примитивный, но все же один из видов творчества — «добыть» дефицитные тряпки и «создать» свой облик человека, «умеющего» что-то.

Если возможно быть творцом в шахматах и в математике, то и бухгалтером быть интересно. И разве работа портнихи не сродни искусству живописи? А серый, рутинный труд есть в самой наитворческой профессии. На всю жизнь я запомнила, как мы в студенческие годы решили подработать и устроились в массовку: «Ой, как здорово, ночные съемки и всех артистов увидим». Мы думали — эта ночь не кончится никогда. «Ну-ка, девочки, повеселей, повеселей, не спать», — тормошили нас «киношники». И снова, и снова, и опять та же, та же, та же сцена, а глаза закрываются, а надо опять ликовать, и хлопать в ладоши, и весело смеяться — естественно и заразительно. И всех нас поразили мужество и человечность Юрия Никулина, снимавшегося в главной роли. После бесконечных повторов, когда наступала пауза, потому что от пота подтаивал грим и его надо было обновить, он находил в себе силы подумать о нас, чьи лица на полминуты неразличимым

пятном пройдут по экрану, он смешил и развлекал массовку.

«В жизни всегда есть место подвигу», — объясняем мы детям, но и творчеству — тоже всегда. Вот молодая женщина с сыном лет пяти стоит в очереди за зарплатой. «Мама, зачем мы здесь стоим?» — спрашивает мальчик. «За деньгами». — «А почему их тебе дадут?» — опять спрашивает он. «Заработала». — «Ты работаешь в этом доме?» — не успокаивается сын. «Нет, в другом, здесь я только деньги получаю». Вопросы явно мешают ей о чем-то думать, отрывают ее. «А тогда почему…» — «Да замолчишь ты наконец, что ты ко мне пристал», — раздраженно взрывается мать. Главное дело ее жизни — какое оно? То, за которое она получает зарплату, или вот это — сын даже не обиделся, не надул губы, просто привычно замолчал. Самое творческое дело на свете — растить ребенка, и оно доступно всем, и все мечтают о творчестве, как будто оно где угодно, но не стоит рядом, держась за нашу руку. Может быть, я не права, но мне кажется, что на работе эта мама тоже вряд ли творчески работает, ее отвлекают мысли о чем-нибудь еще — о подруге, например, которая — подумать только — стала журналисткой, или актрисой, или писательницей, а тут сиди и слушай в который раз, как бестолковые студенты спрягают неправильный немецкий глагол. Так что напрасно завидует ей ее школьная подруга, работающая чертежницей: вот творческая работа — преподаватель!

Только в том, что ты хорошо (а еще лучше — если отлично) знаешь, можно быть творцом, и для того чтобы творить, надо сначала научиться делать. Недавно сын рассказывал мне вычитанную им где-то историю о том, как Репину подарили фотоаппарат и он решил сделать групповой снимок. Когда все, кого он собирался фотографировать, разместились перед ним, великий художник стал настраивать аппарат, примерялся и так и эдак, переставлял, отодвигал, придвигал, потом махнул рукой: «Фу, слишком долго!», поставил мольберт и в считанные минуты сделал рисунок. Гораздо более легкое, чем живопись, дело — фотографирование — показалось художнику невероятно трудным, потому что он не умел его делать, а не потому что «призвания» не было. Потому и не было призвания, что не умел. Не о раннем выявлении «призвания» должны мы думать, а о раннем обучении труду, о раннем понимании того, что лишних знаний не бывает и без «примитивного» умения ни в одном деле невозможно творчество. Не всем суждено быть Рафаэлями, потому что гений родится раз в столетие, но плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, т. е. не старается работать, «как генерал», творчески.

Захожу на кафедру — сидит девочка-лаборантка, а перед ней груда конвертов, которые надо заклеить и разослать, и она их лижет по одному. Недаром же я когда-то работала в экспедиции — объяснила, как их сложить и как заклеить, чтоб и быстро, и хорошо.

Не только неинтересную работу суждено делать нашим детям, но и «грязную» — кто же поможет им не страдать от железного «надо», если не родители.

Поэтому меня неприятно поразило письмо Н. Филина, члена совета ветеранов войны и труда Ленинского района г. Москвы:

«Однажды в Ленинском РК ВЛКСМ шло обсуждение совместного плана работы райкома комсомола и районного совета ветеранов войны и труда. В разговоре выяснилось: родители в одной из школ запретили своим детям заниматься тимуровской работой. Решением родителей возмущались главным образом женщины. Мужчины помалкивали. Они, очевидно, как и я, вспомнили армейскую и фронтовую молодость: уборные убирались в порядке наказания, в госпиталях дежурных девочек-школьниц раненые не подпускали к „уткам“ — они оберегали их романтически-приподнятый душевный порыв от прозы жизни. И тогда я сказал:

— Тех родителей понять можно. Пожалуй, окажись на их месте, я поступил бы так же…

Всякий труд необходим, но подходит для тимуровца не всякий труд, а лишь тот, который не разрушает эстетику тимуровского движения… Я не очень склонен поручать тимуровцам покупку, скажем, творога или других продуктов, которые долго не лежат на прилавке, моментально раскупаются. При нашем дефиците превращать ребят в расторопных ловкачей, знающих, что, где и когда дают, тоже неудобно. Не дай бог, если они, нетерпеливые, будут состязаться в хитрости обойти очередь».

Вот о романтике, об «оберегании романтически-приподнятого душевного порыва от прозы жизни» я и хочу сказать несколько слов. Нет, наверное, более романтического чувства, чем любовь, но и среди всех любовей самая высокая, пожалуй, материнская. Не потому ли, что, когда в крови и грязи приходит в мир новый человек, некрасивый и беспомощный, мать умудряется в этом комочке плоти разглядеть бессмертную душу. Вспомните, мамы, первые дни материнства: ворох запачканных пеленок, пронзительный крик, бессонные ночи и сонные утра, когда несешь ребенка подмывать, не раскрывая глаз, и так, с закрытыми глазами перепеленываешь. Проза это или высокая поэзия — этот человек, замотанный в тряпки с ног до самой шейки, эта внутренняя улыбка сытости на слюнявых губках, эти кругленькие розовые пятки на пока ненужных ножках. Вот ведь странная штука — не получается любовь на расстоянии, чего-то в ней не хватает. Кто моет попку ребенку, тот и будет его любить. И если мама перекладывает эту работу на бабушку (или если бабушка сама у мамы ее отнимает), значит, и будет любить бабушка, а мама будет удивляться: «Что ты с ним нянчишься?» — это и когда пять лет человеку, и пятнадцать, и двадцать пять. Многодетная семья не знает, к счастью, этой проблемы: как уберечь от «грязной работы»? Никак. И помыть малыша, и горшок вынести, и поиграть с ним, таким чистеньким и симпатичным, — это все в порядке вещей, без всякой жертвенной окраски и самолюбования. Как-то приходит моя дочь-третьеклассница и рассказывает: «У нас мальчика вырвало прямо у доски. Все закричали и выбежали из класса, а мы с Машей все убрали». Меня спрашивали: «Почему именно они?» Ну, Маша — потому, что она подруга Манькина, а моя Маня — да как бы она не стала убирать? Новость какая — тошнит человека! И видали, и убирали, и жалели, и успокаивали — «ничего, ничего, это не страшно, сейчас пройдет». Ей быть матерью — какая уж тут брезгливость, это не женское качество. Надеюсь,

это останется в детях на всю жизнь: естественно воспринимать страдания другого человека прежде всего, как бы неэстетично они ни выглядели. Мне с горечью рассказывала подруга, что, когда больного сына рвет, муж морщится и выходит на балкон — вспоминать армейскую юность, по-видимому. Кошка и та заслуживает сочувствия в своей боли, не только больной человек. Много лет назад брат, тогда мальчишка, принес домой обгорелого котенка. Хвост у него отпал, задние лапы были полупарализованы, ему приходилось делать ежедневную клизму, а как пахнет горелая шерсть и мясо, я запомнила на всю жизнь. Ни маме, ни папе не пришло в голову выкинуть «эту грязь» под предлогом «все равно подохнет», и Черныш жил у нас чуть не 20 лет. И какая же эта была ласковая кошка, с такой очаровательной черной мордашкой, что даже ее страшное увечье было незаметно.

С «грязной работой» постоянно связан самый чистый труд — труд крестьянина. Помните гневные строки Есенина, обращенные в «салонный вылощенный сброд»:

…этот хлеб, что жрете вы, Ведь мы его — того-с, навозом.

Или сельскому ребенку, как второсортному, не вредит этот самый навоз, а только чистенькому московскому противопоказан?

Не знаю, подходит ли пионерам-тимуровцам труд по уходу за больным и беспомощным человеком, зато знаю, как, по-видимому, многие, что этот труд далеко не всегда подходит комсомолкам-медсестричкам. Бывая в больницах у своих близких, не раз и не два видела привычную картину: весело щебечут хорошенькие беленькие девчушки о своих делах, не слыша, как хрипит человек: «Сестра, сестричка! Няню позовите! Судно надо. Сестричка!» Это не их работа — подавать судно, может, и так, но услышать-то, как можно этот стон не услышать! Они привыкли не чувствовать чужую боль — бедные чистенькие убогие девочки!

Мы много лет делали вид, что все в жизни прекрасно, в том числе и старость, — люди моего и более старшего поколения помнят сладкую и гладкую картину Лактионова на эту тему. Мы долго уверяли сами себя, что ветеран — седой старик с военной выправкой, в орденах и медалях, что бывшая партизанка — добрая, вся в морщинах бабуся, тоже в орденах. Вот им-то, чистеньким, уютным, заслуженным, и должны помогать тимуровцы, а остальным — «Куда прешь, бабка? На кладбище успеешь». Я часто перечитываю чудесную книгу Харпер Ли «Убить пересмешника» и всякий раз заново удивляюсь педагогической мудрости Аттикуса Финча, который посылает своих детей помогать страшной старухе, настоящей бабе-яге, которая к тому же терпеть его не может и, когда приходят дети, прежде всего начинает ругать их отца. Только после ее смерти дети понимают, что эта старуха — сильный и мужественный человек, и другими, видящими, глазами начинают смотреть в лица окружающих.

И еще два слова о родительской власти. Мне кажется, можно заставить ребенка помочь кому-то (хотя лучше бы не силком, а обращением к лучшему, что есть в человеке — состраданию, сочувствию), но запретить помочь?! У меня это не укладывается в голове. Кто же такие наши дети, что они подчиняются таким запретам? И что это за тимуровское движение с высочайшего мамы-папиного соизволения? Здесь есть о чем думать, тем более что, по мнению вполне уважаемого человека, детям вредно не только горшки выносить, но и творог покупать: вдруг они увидят очередь, ай-ай-яй, как неромантично. «Светлое будущее» начинается прямо вот сейчас, когда ребята без команды ничего не сделают: ни в кино не пойдут, ни помойное ведро не вынесут, а будут сидеть и смотреть в телевизор — «Музыкальный киоск», «Наш сад», «Проблемы кролиководства», «Строительство нового чего-то там…» — глаза глядят, а мозг спит без сновидений, а куда девалась та бессмертная душа, которой так любовалась мама десять лет назад, я уже и не знаю. Напрасно надеяться, что к комсомольскому возрасту вместе с усами у сына вырастет человеколюбие, что немощная старость минует нас. Если мы не вырастим себе сиделок, некому будет подать нам ни судно, ни стакан воды, некому будет услышать наш зов: «Доченька!» Так что учить всему этому заранее — в наших интересах. Такая вот педагогическая проза.

Ну а если вернуться к высоким понятиям о призвании и таланте, то могу сказать, что мне повезло в жизни: однажды я видела подлинный, настоящий талант, что называется, лицом к лицу.

Это был вьетнамский юноша, мой студент. Война была в его жизни всегда, пока он не приехал учиться в Советский Союз. И здесь во время культпохода в консерваторию он впервые увидел скрипку и услышал ее голос. И молчавший до того его талант отозвался на внезапный зов. Он поступил в вечернюю музыкальную школу и закончил ее за два года, а днем он продолжал учиться в институте, и отлично учиться, потому что знал, что его знания нужны воюющей Родине. Он перешел на третий курс и одновременно поступил в консерваторию на первый по классу скрипки. Его мама и папа были за тысячи километров отсюда, он жил на стипендию, днем учился, вечером играл, а ночью готовился к занятиям. Худенький мальчик, он старался изо всех сил, но сил этих было не так и много. Он стал учиться в институте хуже, и явно надо было выбрать что-то одно: либо институт, либо скрипку. Но Родине нужны были военные переводчики, а не скрипачи, он не смел сказать, когда осталось два года до выпуска: «Подождите, у меня талант, я начну сначала учиться и через шесть лет, может быть, пригожусь как музыкант». Но и скрипку оставить он не мог, как не мог стать старше сразу на 20 лет, чтоб попасть в мирное время, где музыка нужна больше, чем перевод с английского — языка агрессора. Дело кончилось тяжелой болезнью, бессонницей, и врачи категорически запретили ему играть. И я его навестила в больнице, потому что он был моим учеником. Мы поговорили о том о сем, и вдруг он сказал: «А знаете, я все-таки чуть-чуть играю. Я договорился с истопником и ночью, когда не сплю, хожу в котельную. Вообще-то здесь не слышно, что я там играю, но на всякий случай я обматываю смычок тряпкой и играю молча, чтоб не подвести человека. И я сочинил новую музыку, я назвал это „Тоска по Родине“, вот послушайте, я вам напою…» И начал напевать, помогая себе руками: они держали невидимую скрипку, которая плакала неслышным голосом.

Можно научить жарить яичницу и рифмовать кровь-любовь, трудно не верить в счастливую звезду своего неповторимого ребенка, но при слове «талант» я всегда вспоминаю этого мальчика, сжигающего в полутемной больничной котельной свое здоровье, свою единственную, как и у нас, жизнь в огне этой неслышной другим мелодии. Поистине «И угль, пылающий огнем, /Во грудь отверстую водвинул» — как когда-то сформулировал это поэт. И я не знаю, хочу ли я этого для своего ребенка.

Поделиться с друзьями: