Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шестьсот лет после битвы
Шрифт:

— Как земля. Все в тебе. Всех в себе носишь, — усмехнулся он.

— Мои-то папа и мама всю жизнь бок о бок. Живут, не расстаются. Любят друг друга. Все друг другу рассказывают. Никогда не ссорятся, обнимаются, целуются, как мы с тобой. Вот бы нам так прожить!

— А мой отец плохо жил с матерью. Пил, кричал на нее. Даже бил. Она с ним счастья не знала. Терпела ради нас с Сережей. Плакала часто. Я отца не любил. Он ушел от нас, бросил. Куда-то на Север уехал. Ни слуху ни духу. Не знаю, жив, нет? Есть ли отец у меня?

— А все равно, и твои, и мои — вот здесь, у меня! Твои деды, они кто были? Ты мне о них не рассказывал.

— Я и сам мало

что знаю, никогда не видел. Один дед на войне погиб в штрафном батальоне. Чем-то он там проштрафился, провинился. Их под Сталинградом на пулеметы пускали. Пробьешься сквозь пулеметы, ранение получишь — прощен. А не пробьешься, убьют — все равно прощен. Вот его и простили, только неживого… Другой мой дед после войны на лесоповале работал, деревом его задавило. Помню, на чердаке фуражку его нашел лесную, с двумя дубовыми веточками.

— А мой один дед всю войну прошел и жив остался. И сейчас живет. Он про войну не рассказывает, не любит. Мама мне говорила, он в атаку сам не ходил, а в окопе сидел с пулеметом. Если наших вперед пошлют и они струсят, назад побегут, он по ним, по своим, из пулемета бьет. Не дает отступать… А другой мой дед, инвалид с детства, с сухой ногой. В магазине торговал керосином. При немцах, говорят, лавочку держал. Его после войны судить хотели, но из-за сухой ноги пожалели. Он на переезде под поезд попал. Ну а прадеды твои кто? Прадедов помнишь?

— Чего-то помню. Дядька мне рассказывал. У него альбом есть. Там всей родни фотографии. Мы в школе музей открыли, фотографии пересняли. Один мой прадед был в Конной армии, трубачом у Буденного. Так и снят на коне с трубой… Говорят, был храбрый. В самую гущу лез, ему саблей трубу разрубили…

А еще один прадед колхоз устраивал. Председателем был. Тоже в школе в музее висит. Одни говорят, хороший был председатель, при нем колхоз богато жил. А баба Вера бранила его. Говорит, безбожник, церковь разорил, иконы пожег. И народу много из села повыгнал. Кулаков в Сибирь сослал. Это я о прадедах знаю.

— А мой один прадед, я тебе по секрету скажу, в белой армии был, храбро воевал против красных, а потом с женой, прабабкой моей, за границу уехал. Там и исчез. В Турции, что ли, или в Румынии. От него у нас крестик царский остался. Отец его в шкатулке хранит, бережет. Я в детстве с крестиком этим играла… А другой мой дед купцом был в деревне. Дом имел каменный, амбар, лавку. Его раскулачили, в Сибирь сослали. Может, твой прадед моего деда в Сибирь и сослал.

— Да нет, они в разных местах жили. Твоего другие сослали.

— А я в деревню ездила, дом видала. Дом хороший, кирпичный. Там теперь сельсовет, красный флаг висит… Ты слышишь, слышишь? — сказала она. — Слышишь, как торкает?.. Вот, вот опять!

— Кто?

— Да сын твой, вот кто!

Она взяла его руку, положила себе на живот. И он, пугаясь тяжести своей темной, привыкшей к железу ладони, держал ее почти на весу, накрывая живот. И вдруг под рукой, сквозь тепло и дыхание, почувствовал короткий живой толчок. Раз, другой. Сын узнал его отцовскую руку, отозвался на его прикосновение. А в Михаиле страх, изумление, сладость и горячая нежность. Держал на весу ладонь, и под ней текли незримые, бесконечные вереницы живших прежде родных. Стреляли, рубились насмерть, умирали, проклинали друг друга. Исчезли с земли, но тайно живут в его нерожденном сыне. Примирились в нем, согласились. Стремятся обратно в жизнь. Выводят сына в этот свет, в этот воздух.

— Боюсь я, Миша!

— Чего боишься?

— Всего боюсь… Войны боюсь. Неужели,

Миша, будет война?.. Лежу ночью, слушаю, как в животе у меня он шевелится, пятками бьет. А сама думаю: а вдруг уже ракеты летят? Уже выпустили их, и они на нас в ночи налетают? И такая жуть! Куда кинуться, в какое поле? В какой лес? В какой подпол? Переждать, когда огонь по всей земле пройдет, тогда и выйти и родить? А где же нам жить, если везде одни угольки?

— Да не будет войны, одни угрозы! Им ведь тоже жить охота. У них там тоже женщины беременные есть, и у генералов дочки, и у президентов внучки. И богатство у них большое накоплено, тоже терять неохота. Ракеты, они ведь в обе стороны полетят. Конечно, страшное дело, но, я считаю, войны не будет. Не думай о ней! Вредно тебе думать о страшном.

— На станции с тобой живем, рядом с атомом. И воду пьем, и воздухом дышим. Тут ведь, на станции, он у нас зародился. Вдруг атомный ребеночек у нас с тобой получится, какой-нибудь больной, ненормальный? Или станция вдруг взорвется? Вон как в Чернобыле! Куда бежать? Успеем ли? Я все прикидываю, как нам до железной дороги добраться, его уберечь! Все бегу, все спасаюсь, от беды его уношу!

— Да нет, не будет такого. Воздух чистый, вода чистая. Я с врачом разговаривал. Пробу берут каждый день. Все нормально. И взрыва не будет. Там, в Чернобыле, дураки сидели, с техникой не умели работать. Такого не повторится. Я реактор сам собираю, знаю. У него защита. Чуть что, весь уран отключают. Реактор новый, надежный. Не думай о страшном. Тебе страшное чудится, и ему тоже чудится. Ты ему нервную систему портишь. Вон мне в детстве сон снился, что с неба на меня огонь льется. А это мама, когда ей рожать, на пожар смотрела, на головешки летящие. Нельзя тебе о страшном!

— А вон что пишут, читал? Что природы уже совсем не осталось. Мы-то еще с тобой на цветы лесные глядели, из ключа воду пили. А ему не достанется! Все леса спилят, все цветы подавят, всю воду замутят. Где ему играть, на что любоваться? На железки да камни? Он и будет железный и каменный! А я хочу, чтоб он добрый был. Я каждое утро хожу на белый снег смотреть. И на звездочки. И пластинку купила с русскими песнями. И сказки с рисунками. Смотрю, слушаю. Пусть он доброты и красоты набирается.

Вот и умница. Ты на красоту смотри и о плохом не думай. А я тебя от плохого, от злого сам заслоню. Я это умею, ты знаешь. Я двужильный. Работать могу. На хлеб нам всегда заработаю. И в обиду не дам!

Он сжал сильно веки, словно заслонил видения, грозящие бедой. Сжатыми веками держал их на дне своих глаз. Тот короткий огненный взрыв, подбросивший вверх лейтенанта. Размытое чернобородое лицо, надвигавшееся на мушку прицела. Хрупкое тело Еремина, пробитое стальным сердечником. Пикирующий вертолет, вбивающий в гору снаряды. Все это было в нем, на дне его глаз. Стреляло, стонало и выло. Стремилось наружу. И он сжимал плотно веки, не пускал сквозь них видения беды.

— И еще боюсь, что умру. Мне врач говорил, трудные будут роды. Как-то не так он лежит, и будет трудно рожать. У меня подружка была, Тамара, в школе вместе учились. Такая веселая, бойкая. Парни за ней, как пчелы, вились. Сразу четверо замуж ее хотели взять. Она вышла за парня из соседнего дома. И все хорошо — такая ходила здоровая, веселая. Платье себе сшила колоколом, чтобы живота не видать. «Я, — говорит, — на тряпичную бабу похожа, которую на чайник сажают». А рожать стала — и умерла. Ребенок выжил, а она умерла. Может, и со мной такое случится? Боюсь я, Миша, боюсь!

Поделиться с друзьями: