Шевалье де Сент-Эрмин. Том 1
Шрифт:
И тут случился странный инцидент, о котором, по-видимому, условились генерал и его адъютант Лекурб, чтобы все смогли оценить мощь победителя при Гогенлнндене: Лекурб вошел в зал с ребенком на руках.
Это был сын Моро [177] . Лекурб принес его, чтобы отец смог его обнять, но цепь солдат, окружавшая зал судебных заседаний, не знала, что это за ребенок, и мешала Лекурбу пройти. Тогда он поднял дитя высоко над головой и закричал:
— Солдаты! Дайте же дорогу сыну вашего генерала!
177
У
Лишь только были произнесены эти слова, все военные в зале непроизвольно встали на караул и вся публика разразилась аплодисментами. Многие выкрикивали:
— Да здравствует Моро!
Скажи Моро хотя бы слово, энтузиазм людей смел бы трибунал и пленники одержали бы победу. Но Моро хранил молчание и не принимал никакого участия в общем движении.
— Генерал, — сказал Кадудаль, склонившись над его ухом, — еще одно заседание, подобное сегодняшнему, и вам придется в тот же вечер поселиться в Тюильри.
XLVI
ПРИГОВОР
На заседании второго июня выступал свидетель, вызвавший живейшее любопытство тогда, когда этого меньше всего ждали. Это был капитан Райт, командир маленького брига, перевезшего заговорщиков к побережью Бивиля.
Застигнутый штилем у Сен-Мало, он был атакован пятью или шестью французскими баркасами и, получив в сражении пулю в руку, попал в плен. Когда он вошел, весь зал зашевелился.
Все приподнялись с мест, встали на цыпочки и увидели худого и щуплого человека. Он был одет в униформу английского королевского флота, известного под именем голубой эскадры; рука его висела на перевязи. Он назвал себя капитаном корвета, тридцати пяти лет, живущим в Лондоне у коммодора Сиднея Смита, своего друга. Поскольку свидетель едва стоял на ногах, ему предложили сесть. Капитан поблагодарил и сел; он был так бледен, что казалось, вот-вот потеряет сознание.
Костер Сен-Виктор поспешил передать ему флакон одеколона.
Капитан поднялся, поблагодарил его с вежливым равнодушием и повернулся к членам трибунала. Председатель хотел продолжить допрос. Но капитан покачал головой:
— Я был взят в плен в сражении и являюсь военнопленным, а потому хочу воспользоваться всеми правами моего положения.
Тогда ему зачитали его предыдущие показания.
Свидетель внимательно выслушал и сказал:
— Простите, господин председатель, но не вижу здесь ничего преступного, ничего, что заставило бы предать меня военному суду и расстрелять, ведь я не раскрыл секретов моей страны.
— Жорж, узнаете ли вы этого свидетеля? — спросил председатель суда.
— Я никогда его не видел, — ответил тот.
— А вы, Райт, будете ли вы отвечать на мои вопросы?
— Нет, — ответил капитан, — я — военнопленный и заявляю о своих правах и обычаях обращения с военнопленными.
— Заявляйте себе, что угодно, — ответил председатель. — Заседание продолжится завтра.
А полдень едва начался. Все вышли, проклиная нетерпимый нрав председателя Эмара.
На следующий день уже с семи часов утра толпа стала заполнять окрестности Дворца Правосудия: дело в том, что пронесся слух, будто при открытии заседания Моро произнесет речь.
Эти общие ожидания были обмануты; однако зрители стали свидетелями трогательной сцены.
Братья Арман и Жюль де Полиньяки сидели рядом и могли даже, несмотря на разделяющих их жандармов, касаться друг друга; они все время держались за руки, как будто хотели этим бросить вызов трибуналу и самой смерти, которая должна их разлучить.
В тот день
было задано несколько вопросов Жюлю, и эти вопросы, казалось, вредили ему. Но тут поднялся Арман.— Господа, — сказал он, — прошу вас, посмотрите на этого ребенка: ему едва исполнилось девятнадцать; сохраните ему жизнь. Когда он приехал со мной во Францию, он всего лишь следовал за мною. Только я виновен во всем, поскольку отдавал себе отчет в своих действиях. Я знаю, вам нужны наши головы: возьмите мою, она — в вашем распоряжении; но не трогайте этого юношу и, прежде чем вы жестоко вырвете его из жизни, дайте ему время хотя бы узнать, что он теряет.
Но тут вскочил Жюль и обнял Армана:
— О, господа! — воскликнул он. — Не слушайте его; именно потому, что мне только девятнадцать, что я один на свете, что у меня нет ни жены, ни детей, нужно казнить меня, а не его. Ведь Арман — отец семейства. Слишком юный, чтобы помнить свою родину, я уже отведал хлеб изгнания; моя жизнь за пределами Франции была бесполезна для моей страны и тяжела для меня. Возьмите мою голову, вот она, но оставьте в живых брата.
Тут внимание присутствующих, до сих пор сосредоточенное на Жорже и Моро, обратилось ко всем присутствующим там прекрасным молодым людям, последним носителям верности и преданности падшему трону. В самом деле, собрание этих юношей являло собой аристократизм, молодость и изысканность не только роялистской партии, но всего Парижа. Зрители с явной благосклонностью внимали каждому слову, слетавшему с их уст; а один случай даже вызвал у них слезы.
Председатель суда Эмар, предъявив г-ну Ривьеру как вещественное доказательство портрет графа д'Артуа, спросил:
— Обвиняемый Ривьер, узнаете ли вы эту миниатюру?
— Мне не очень хорошо видно отсюда, господин председатель, — отвечал маркиз. — Не будете ли вы так любезны передать мне ее?
Председатель через судебного пристава передал портрет обвиняемому.
Но как только портрет оказался в руках Ривьера, он поднес его к губам и со слезами в голосе воскликнул, прижав портрет к груди:
— И вы могли подумать, что к его не узнаю? Я только еще раз хотел обнять его перед смертью; теперь, господа судьи, читайте ваш приговор, и я отправлюсь на эшафот, благословляя вас.
Еще две сцены, но другого характера, также вызвали глубокое волнение.
Председатель спросил Костера Сен-Виктора, не хочет ли он что-нибудь сказать в свою защиту.
— Я могу лишь добавить, — ответил тот, — что свидетели защиты, показания которых я просил представить, так и не появились; добавлю также, что я удивлен, что можно настолько пренебрегать общественным мнением и обрушивать оскорбления не только на нас, но и на наших защитников. Я читал сегодняшние утренние газеты и с сожалением отмстил, что судебные отчеты полностью фальсифицированы.
— Подсудимый, — сказал ему председатель, — эти факты не имеют отношения к делу.
— Вовсе нет, — настаивал Костер, — жалоба, которую я имею честь заявить трибуналу, касается главным образом моего дела и дела моих друзей. Эти отчеты прискорбным образом искажают речи наших защитников; что касается меня, то я проявил бы неблагодарность к своему защитнику, речь которого прервал общественный обвинитель, если бы сейчас не высказал свою глубокую признательность за те рвение и талант, которые он вложил в мою защиту. Итак, я протестую против оскорблений и несуразиц, которые платные правительственные клеветники и газетные писаки вкладывают в уста отважных граждан; я прошу господина Готье, моего адвоката, принять выражение моей признательности зато, что он продолжает до последнего оказывать мне благородную и щедрую помощь.